Девочка Нина, маленькая, хорошая, милая, светлая! Говорю, что я не скажу ни слова упрека, потому что иное, противоположное невозможно. Я свою душу (о, в последних глубинах тоже «неверную») не могу помыслить без любви к Тебе! Эта любовь наполняет ее всю, проникает ее, как воздух, освещает, живит. Хочется повторить слишком часто повторяемые слова о любви как о Боге, «о нем же мы движемся, и мыслим, и есьмы». Для меня нет теперь большей радости, как помнить о Тебе, вспоминать Твои слова, движения, взгляды; для меня нет лучшей мечты, как ждать, что мы увидимся вновь, что я буду стоять перед Тобой на коленях, целовать Твои руки, губы, колени, прижимать Твое тело, любимое, любимое, всё! всё! — и нет большей гордости, как, замирая, верить, что Ты опять наклонишь ко мне свой «умный» лоб, свои ясные глаза, свои губы, «созданные для поцелуев», наклонишь и скажешь, и скажешь мне: «Люблю тебя, как я тебя люблю, Валерий!»
Девочка! девочка! стебелек мой! радуга моя! Мечтая об этом, я опьянен. Веря, почти плачу. Как я Тебя люблю, насколько я — Твой, нет, Ты не знаешь, не можешь знать, не узнаешь, ибо воистину нет у меня слов, чтобы выразить это, ни слов, ни стихов…
Нина — Брюсову. 24 августа 1905. Москва.
Валерий, Валерий…
я хочу говорить с тобой сегодня еще, ведь после не найду ни этих слов, ни чувств. Все уходит из души, ничего не удержишь, ничего не остается от самых острых мук. Милый, о милый! И вот потому мне так страшно каждой тени, каждого намека и предчувствия. Ведь во мне еще весна, ведь я так недавно полюбила тебя, а уже надвигается тень, «облак черный, черной смерти пелена». Тысячи мелочей говорят без слов, что настало что-то иное, новое, меньшее. И ты не сердись за мои слезы, за горечь явных и недосказанных слов. О, знай, когда все пройдет и ты будешь жалеть об этих мигах несказанной влюбленной тоски и сам тогда назовешь ее счастьем. Мне страшно уже не только утратить тебя, а еще предчувствовать, угадывать конец. Еще руки мои, может быть, полны богатствами и роскошью ярких драгоценных камней, но если я знаю, что завтра это будет не мое, я говорю: «Берите все сейчас». И не могу отдавать в течение долгих дней с напрасной болью и надеждой что-то удержать. Ты помнишь, я тебе говорила сегодня, что если он был для меня последней мечтой о неземном, то ты тоже предельная мечта здешнего счастья, здешней радости во всей ее глубокой и цельной полноте. И даже больше, больше, — любви к тебе я отдаю всю душу и все тело, я уже не чувствую той прежней мучительной расколотости. Это последняя гармония — это то, «чего никогда не бывает». Вот потому и от тебя я хочу и могу взять тоже только то, «чего никогда не бывает». Ты говоришь мне: «Зови — и я пойду, захоти — и я сделаю». Но пойми же, пойми — я хочу, чтобы ты шел без зова и сам хотел так, как хочу я. У меня есть много несказанных слов, и я не скажу их никогда, если ты сам не скажешь их. Это не скрытность, не неуменье быть близкой, а лишь последняя гордость любви, которая боится обиды. О, страшно сказать и увидеть в глазах смущенье и испуг. Ах, Валерий, если бы ты действительно увидал мою душу, всю отданную тебе, ты не удивлялся бы, что я хочу этого невозможного, «чего никогда не бывает», что я так безумно боюсь твоей осенне-успокоенной нежности. Были миги, когда мы умели не быть людьми, это единственное для меня, чтобы я могла еще жить. Помнишь, ты помнишь, ведь все уходило! — А разве можно без этого жить, вернуться навсегда в размеренность дней, смертельно успокоиться и пить свои «три рюмки за обедом», даже не опьяняясь, а просто так, по привычке. Ужас! ужас! И даже если не так, а утонченнее, изящнее, нежнее… Но ведь прежде-то было все, разве можно это пережить! Я хочу все, тебя всего до конца, и это вовсе не искусство стоит сейчас между нами. Такой круг и безвыходность чувства — неизбежны после тех дней, что мы пережили вместе. Ты говоришь, что хотел бы «тихо и нежно любить». А разве я не хотела бы тебя тоже «тихо и нежно любить», разве я не хочу с тобой отдыха и радости после всего горя прошлого года? Но, видно, это не дано нам. Мы слабые, безвольные и бессильные…. И вот хочется сказать словами Осипа Дымова: «Угаснет день, закатится лето. Оно было тут, среди нас, но мы прошли мимо, не взяли его, не ужели взять…» И мы не возьмем, и когда оно действительно пройдет, мы поймем, что это приходит только раз. Но будет поздно. Милый, дорогой, прости меня за горькие безнадежные слова! Но мне так грустно, так пусто, так жалко. Я плачу…
Брюсов — Нине. 25 августа 1905. Москва.
Моя девочка! моя радость! мое счастье! Я перечитываю Твое письмо, я вглядываюсь в каждую строку этого письма, и каждая строка ударяет меня в сердце, как отточенный клинок. Все это — правда, непобедимая правда, но страшная, страшная, страшная! Ты говоришь: «Не сердись на меня». Но я поклоняюсь Тебе. Я на коленях перед Тобой. Целую Твои руки, плачу, хочу одного: быть Твоим! Ты чтишь Любовь так, как ее должно чтить. Ты требуешь, чтобы ей отдавали всю душу. Она не терпит никакого совместительства. Она не может разделить скипетра ни с кем. Мысль, одна мысль в ее присутствии о другом — уже преступление, уже «оскорбление величества». Ты права! Ты права! Только так стоит любить, только это — Любовь! Та Любовь, которая сильнее Смерти; та Любовь, которая — Смерть… И видя Тебя в свете, в сиянии, в огне этой Любви, я протягиваю к Тебе руки молитвенно, я смотрю на Тебя, опять и опять, ввысь, из моих глубин, в небо с моей земли. Ты — мой свет, Ты — мой огонь, мой — маяк над морем, моя — радуга!
И вдруг наступает другая правда, такая же непобедимая, но и такая же страшная. Другая, не Ты, но столь же властная, как Ты, которой я поклоняюсь столь же, говорит мне: «Но Ты — мой. Ты дал обет все презреть во имя мое; всему изменить, всех предать ради меня. Давай клятвы, но что узнаешь через это, передай мне, как клятвопреступник. Живи, но лишь для того, чтобы величать меня. Люби, но лишь затем, чтобы доносить мне о своих чувствах. Всегда — в отчаянья, в страсти, в опьянении — помни обо мне, знай, что служишь мне. И чуть я позову, иди на мой зов, склонись, как раб, работай, работай над тем, что я прикажу, работай только для моей прихоти, только потому, что я этого хочу!» Этот голос звучит мне, как звон потонувшего колокола Гейнриху. Ах, девочка! не «душу свою из блаженств вырываю»! Хочу этих блаженств, только их хочу. Но слышу зов «Той — Которой — Должно — Повиноваться».
Девочка! девочка! только это! Ты мне не хочешь верить, но только это! Мне наш прошлый год представляется стремительным водопадом. Нас било о камни, нас крутил водоворот, нас бросило ниц со страшной высоты. И мы очнулись, двое, на берегу среди цветов, под ясным небом. Нас опьянило чувство жизни, я был безумен счастием. Был наш месяц воскресения. Были дни «изведенных из ада». Не будь воскресения, была бы Смерть, значит — «всех загадок разрешенье — и разрешенье всех цепей». Воскресение дало жизнь, вернуло все ее голоса, все ее зовы и краски. Конечно, ничего не было в те миги, когда нас вертел водный поток между скал. Я ничего не видал, кроме Твоих глаз, кроме Твоих прекрасных глаз, когда, с отчаяньем обняв Твое полумертвое, безответное тело, я падал с Тобой в черную бездну. И не было ничего в первые миги, когда мы, пьянея, вдыхали возвращенное нам солнце. Но вот жизнь вползла в душу, сначала как змея, потом как госпожа. Я опять увидел, против воли, весь мир, огромный, торжественный, таинственный. Мне захотелось быть в нем, опять участвовать в борьбе, смеяться над людьми им в глаза. И вот со вселенной, с жизнью — я изменил Тебе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});