Иноземцы завидовали русским: только русские могут еще жить в подобных условиях. У шкотов гайлендеры были почти такими же стойкими, как русские: на родине горцы привыкли спать на снегу, но такого адского мороза-костолома никогда не бывало. И они заросли здесь бородами: не скоблить же насухо или со снегом заросшие щеки!
Доедали последних тощих лошадей. Перерезав лошади шейные артерии, наливали теплую кровь в кружки и котелки, пили взахлеб эту кровь, варили провонявшую потом конину с немолотым житом, с жадностью хлебали без соли жидкую похлебку, по-волчьи рвали, грызли зубами лошадиные мослы. Наутро мороженую конину приходилось рубить топором. Уже забыли, когда приходилось распиливать мороженый хлеб — из остатков муки варили баланду, тоже без соли. Вот и вся еда. Но и эту еду, как знали воеводы и полковники, лишь с трудом удастся дотянуть до марта. Уже самые голодные ратники сдирали кору с сосновых или березовых бревен и жердей в землянках, осторожно срезали острым, как бритва, ножом верхний слой, заболонь резали прямоугольниками и бережно соскабливали. Затем долго кипятили в нескольких водах из топленого снега, чтобы избавиться от крепкого запаха. Когда заболонь делалась хрупкой, ее надо было растолочь и растереть в муку. Из этой светло-коричневой муки варили баланду или тоже делали тесто и пекли лепешки. Искали еловые шишки, держали над костром, пока они раскрывались, и из них можно было выколупнуть семена. Вымачивали мох лишайников в воде с золой от костра, варили из него студень. От ядовитого желтого лишайника у московских стрельцов умерло несколько человек.
Шкоты диву давались: эти русские могли прожить и на подножном корму. Они тоже взялись за кору, поначалу плевались, потом запасливо прибрали к рукам всю кору в своих владениях. Есть такая поговорка: Baggars can’t be choosers — не нищим выбирать.
— Вот когда, чай, пригодилась бы нам крепость на колесах, что измыслил тот хитроумный поп. А ведь замучил его, в гроб вогнал Трубецкой. Слышал ты тогда в Думе боярские речи?
— Да нет, не было меня на Москве…
— Святейший патриарх слово взял, на кесаря рымлян сослался. Прибежали раз бояре рымские к сему кесарю — да в ноги. Измыслил, говорят, некий мудрец стекло небьющееся! Яви, мол, милость свою, мудреца сего озолотить мало! А кесарь им в ответ на это: «Распять мудреца!» Шум, гвалт: как, мол, так?! А так, говорит кесарь, что измышление сие работы решит прежних всех стекольщиков, а засим все хозяйство будет потрясено, империя, гляди, по швам треснет. И вобче, дескать, русский человек мог мухобойку изобрести, а никак не крепость на колесах! Царь, известно, головой кивает и князья-бояре за ним: богопротивное-де это дело, ересь анафемская. Я один эту крепость защищал, но был мой глас подобен гласу вопиющего в пустыне…
Измайлов выругался в бессильной злобе, сплюнул, забыв, что еще совсем недавно поспешил бы донести эти слова главного воеводы Трубецкому. Впрочем, он еще успеет сделать это в Разбойном приказе…
28 января 1634 года собрал Царь первый собор после смерти своего отца, Великого Государя Его Святейшества патриарха Филарета. На месте Филарета сидел новый патриарх Иоасаф, псковский архиепископ. Сидели в Грановитой палате во главе с лисой Шереметевым старые бояре, беззубые и хворые, давно не годные к воеводской службе. Знали скопидомы бояре, что будет Царь опять деньги клянчить на свою неудачную, затянувшуюся сверх всяких ожиданий войну.
Царь сказал неплохо заученную большую речь, от начала до конца написанную многоопытным в этих государских делах Шереметевым. Мимоходом похвалил крепкое стояние боярина Шеина, всех воевод и ратных людей. Сказал, что навалилась новая напасть на Московское государство: подкупленный Владиславом крымский хан послал против украинских городов своего сына, и тот повелевал и пожег много городов и сел. А Владислав-король хочет побить боярина Шеина под Смоленском и идти на Москву, чтобы по умышлению Богом проклятого Папы Римского насадить на Руси еретическую веру заместо православной и все Московское государство до конца разорить. Сказал, что денежная казна пуста, а ратным людям, особенно иноземцам, без жалованья и кормовых на службе быть нельзя, а гости и торговые люди дают пятую деньгу неправдою, не против своих промыслов и животов, а все с утайкою. Так вам бы дать денег.
Полуглухие бояре слушали, приставляя ладошку к уху: опять Мишка Романов деньги клянчит, а обещал с войной враз покончить, всех врагов погромить.
Слухи об этом соборе, привезенные гонцами Шеину, больно резанули его по сердцу. Выходит, денег на войну по сию пору нет, соврал он иноземным начальным людям, не скоро придет помощь, если вообще придет…
Прошло два, три, четыре месяца после царского обещания о скорой помощи, а помощь все не приходила. За эти четыре месяца могла погибнуть вся армия, и не четыре раза, а четыреста раз! Еще в октябре Царь писал, что с князьями Черкасским и Пожарским идут дьяки Шипулин и Волков.[125] Но князья эти и дьяки не шли, а сидели в Можайске. Царь писал, что с ними идут во главе другой рати князья Одоевский и Шаховской, но эти князья с дьяком Леонтьевым сидели во Ржеве Володимировом у верстанья и раздачи денежного жалованья собранным ими в разных городах дворянам и детям боярским. Царь уведомлял, что третью рать ведут к Смоленску князья Куракин и Волконский, но и эти князья с ратью своею сидели в Калуге.
Владислав, потеряв надежду двинуться походом на Москву после того, как обескровил его войско Шеин, лишивший его и многих нужных для похода коней, и заряда, растраченного на обстрел шеиновского острога, пошел на большую уступку, предложив Шеину заключить почетное перемирие, разменять пленных и отступить каждому с войском в свои пределы. Шеин считал, что не может уйти восвояси, оставив Смоленск, стоивший Москве так дорого, в руках Владислава. Если, конечно, Царь пришлет ему в помощь новую рать и заряд с запасом.
Шеин немедля вызвал к себе юного дворянина Василия Сатина, служившего у него в охране, парня отчаянно смелого и бойкого на язык.
— Вот какое дело, Вася, — сказал он ему, — трех гонцов я в Москву послал, ни один не вернулся, хотя время все вышло. К Царю грамоту надо пронести, а ты сам знаешь, как обложили нас. Может статься, от этого спасение наше зависит. Пройдешь?
— Пройду ночью.
— Больно ты скор, — помолчав, пожевав совсем седой ус, грустно усмехнулся Шеин. — Ты не один ли, часом, сын у матери?
— Один, да за одного мать как за троих Бога молит.
— Ладно, — тяжко вздохнул Шеин, — вот тебе грамота Царю. И деньги на коня и на все прочее…
— Разреши, Михаила Борисыч, дружка с собой прихватить закадычного, вдвоем-то оно будет сподручней как-никак…
— А кто он таков?
— Тезка мой, Дедишин Васька, из дворян смоленских…
— Дедишин! — воскликнул главный воевода. — А ну подать его сюда!
И оказался Васька Дедишин сыном того самого изменника, что предал защитников Смоленска в далекое Смутное время. Но Сатин ручался за дружка, ручались за него, отличного солдата, и десятник и сотник.
— Ну что ж, — порешил Шеин. — В Евангелии сказано, что сын за отца не ответчик!
И Васька Дедишин, на коего уповали как на соглядатая, и Шереметев и Трубецкой, оправдал доверие главного воеводы. В наметах в ту ночь наткнулся он с Сатиным на троих ляхов. Одного прирезал кинжалом Сатин, а остальных отвлек на себя Дедишин, крикнув:
— Беги, Васька! Не поминай лихом!..
Утром ляхи выставили его над окопом мертвого, распятого на кресте хером, подобно святому Андрею.
Ни в каких гишториях и летописях не пишется о приключениях, выпавших на долю юного Сатина,[126] пробиравшегося в Москву с грамотой Царю от главного воеводы. 1 февраля прискакал Сатин на купленной втридорога у обозника за Дорогобужем лошади, в Кремль, разыскал Шереметева, распорол голенище сапога, вручил первому боярину грамоту.
Шеин писал, что невмочь стало государевым людям стоять против глада и хлада да всего войска польского. Совсем оскудели запасы хлеба и соли.
Королевские люди предлагают перемирие, говорят, чтобы русские и поляки отступили каждые в свою сторону, а послы их потом съедутся на переговоры о мире.
Бояре, получив донесение о предложении короля Владислава, перессорились. Трубецкой, боясь спасения Шеина с его армией и возвышения его, выступил против принятия королевских условий. Шереметев стоял за принятие их, опасаясь похода короля на Москву. Царь колебался. Черкасский и Пожарский поддержали Шереметева вместе с Одоевским и Шаховским, — все они, зная, как слабо вооружены и обеспечены русские войска, не решались помериться силами с ляхами.
Под давлением Боярской думы Царь написал Шеину, что согласен на перемирие с королем на его условиях.
В тот же вечер выехал Сатин из Москвы с ответной грамотой Царя: Государь соглашался на перемирие, но желал, чтобы король дозволил Шеину забрать с собой всю войсковую казну и весь наряд…