Мы молчали. Мышь все скреблась. Неужели Ольга успокоится на том, что я ей сказал? Неужели все это близко сейчас ее сердцу? Неужели она действительно потеряла свое лицо?
Мышь надоела Ольге, и она с силой ударила кулаком в стенку. Мышь затихла.
Тогда Ольга подняла руку и посмотрела на часы. Ей нужно было знать, который час. Половина второго.
Я стоял и ждал приговора, как обвиняемый, сказавший свое последнее слово.
— Да, — сказала Ольга, — сейчас я поставлю чай. Вы ведь прямо с дороги? — Она направилась к шкафчику и вынула пакетик немецкого суррогата. — Как у… тебя с документами? Ты зарегистрирован? Все в порядке?
Она задавала вопросы, не ожидая ответа.
— Что же ты стоишь? Садись. А может, умоешься с дороги?
Она продолжала называть меня на «ты», но это было какое-то формальное, пустое и незначащее «ты», как у бывших учеников-одноклассников, встретившихся через двадцать лет. Точно мы были старые знакомые, но мало знали друг друга.
Потом Ольга вздохнула и сказала:
— А я уж испугалась. Подумала, что ты скрываешься. Слава богу, все обстоит благополучно. Ты скоро устроишься здесь. Немногие пошли к гитлеровцам на работу…
Лучше бы она ударила и выгнала меня!
Ольга говорила обыкновенные слова, говорила холодным, но приветливым тоном. Готовя чай, она переходила с места на место, — взяла чайник, нашла спички, достала сахарин и два кусочка сахару. Потом говорить ей стало уже не о чем, и она умолкла. Я чувствовал, как мечется Ольга, бессильная нарушить наше молчание.
Тогда нарушил молчание я — в том же тоне, каким говорила Ольга. Это был тон двух гимназических товарищей, встретившихся через двадцать пять лет: они прожили душа в душу лучшие годы юности, потом с годами пути их разошлись, и теперь им не о чем говорить.
— Ты не рассказала мне о себе, — сказал я, — что ты поделываешь? Как живешь? Где работаешь?
— О! — беззаботно сказала Ольга. — Об этом я еще успею рассказать тебе! Извини, я на минутку, поставлю чайник на керосинку.
Она вышла из комнаты, и я остался один. Тогда, в ту страшную ночь, мы сблизились с Ольгой потому, что говорили друг другу правду. Теперь мы таились, и между нами стояла ложь. Значит, теперь мы вместе не существовали. Мы называли друг друга на «ты», но «мы» — у нас не было.
Тоска сосала мне сердце, но я должен был обдумать, что же будет дальше. Если Ольга примирится с моим притворным приспособленчеством, то тем самым она по-настоящему потеряет свое лицо. Тогда я теряю Ольгу совсем. Если она не вынесет моего приспособленчества, то я тоже ее потеряю, потому что она сама отвергнет меня. Я вполз на животе в мой родной дом, а теперь я должен пресмыкаться перед самим собою.
Я не мог этого вынести. Скорее прочь отсюда! Не видеть Ольги, пока я не получу права открыться ей!
Я скорым шагом направился к двери, но фотокарточки на зеркальце остановили меня.
На одной фотокарточке была мать Ольги, — я узнал в ее лице черты Ольги. Другая — была старая, пожелтевшая семейная фотография: забавная мамаша в кружевах, забавный папаша в «котелке», двое забавных малышей. Это не была мать Ольги с отчимом и с детьми. Это были какие-то чужие люди.
Вошла Ольга.
— Чайник поспеет через пять минут, — сказала она и снова бросила взгляд на часы на руке. Она куда-то спешила.
— Это мама? — спросил я.
— Мама, — ответила Ольга.
— А это что за люди?
Секунду Ольга помедлила, потом сказала просто:
— Это тоже мои дети.
— Тоже?
— Кроме Вали и Владика.
— Ты хочешь сказать, что у тебя не двое, а четверо детей?
— Будет четверо. Сейчас эти двое далеко.
— Это их родители?
— Родители.
— Они тоже умерли?
— Отец… очевидно, умер. А мать не знаю. До войны она была жива.
— Она уехала?
Ольга ходила по комнате, собирая чай на стол. Она накрыла стол скатеркой, поставила чашки.
— Не знаю, — сказала Ольга, — когда началась война, мать с детьми была в Мукачеве.
— В Мукачеве? Но ведь это не у нас. Это за границей. Кажется, в Чехословакии.
Я смотрел на фотографию, на «котелок» отца.
— Да, — сказала Ольга, — в Закарпатье.
— Кем же был их отец?
— Он погиб немецким солдатом.
Я почувствовал совершенно реально, что пол ускользает из-под моих ног.
— Ты… вышла замуж за немецкого солдата?
— Нет! — Ольга с ужасом взглянула на меня. — Что ты! Я просто благодарна ему за маму, за моих детей. Он похоронил маму и помог спасти детей. И его сироты будут теперь моими детьми!
— Дети немецкого солдата!
— Он — чех!
Чех. Какое это имело значение? Это был человек в гитлеровском мундире.
— Он солдат немецкой армии! — крикнул я.
— Не будем говорить об этом, — сухо сказала Ольга.
Я стоял перед нею.
— Именно со мной ты не хочешь говорить об этом?
— Ни с кем не хочу.
Мы умолкли. Было тихо. Душа моя рвалась пополам. Я не имел права сказать Ольге, что я осуждаю ее. Я ведь, по моей версии, искал, как бы приспособиться к фашизму!.. Товарищ Кобец! Друг, брат, судья, позволь мне сказать этой девушке правду! Чтобы в ее глазах не быть изменником.
— Хорошо! — услышал я свой голос. — Мы не будем говорить об этом. У меня только один вопрос!
— Говори! — просто разрешила Ольга.
— Он полюбил тебя?
— Да.
— Ты полюбила его?
— Это уже второй вопрос, — сказала Ольга.
— Дай мне ответ и на этот вопрос!
— Он погиб на фронте, — тихо сказала Ольга.
— В рядах гитлеровской армии?
— Пожалуйста, ни о чем больше меня не спрашивай, — тихо сказала Ольга.
Ольга смотрела в землю… Потом она подняла глаза и посмотрела мне прямо в лицо.
— Ты ведь тоже… вернулся, чтобы примириться с новой… жизнью, а не боролся за… свою…
Я умолк, сраженный, убитый.
— Мне не хотелось говорить тебе об этом… — прошептала Ольга.
Она снова опустила глаза, взгляд ее снова скользнул по руке — который час? Она торопится! У меня потемнело в глазах от ярости. Куда она торопится? На свидание с кем-нибудь другим в гитлеровском мундире, который погибнет за «великую Германию» на нашей земле?
Я сел и закрыл руками лицо.
Я слышал, как Ольга тихо вышла из комнаты. В кухне что-то звякнуло, — это Ольга сняла с керосинки чайник. Как несчастны были мы с Ольгой! Быть может, и против воли, но она приспособилась. Она сама стала такой, каким, по моей версии, должен был стать я. Значит, мы оба были как будто одинаковы. Мы потеряли свое лицо, но ненавидели тех, кто свое лицо потерял. Каким ужасам обрекли нас фашисты! Эти муки страшнее пыток в гестапо.
Я схватил шапку и направился к двери.
Но из кухни вышла Ольга.
— Вот и чай. Что это ты взялся за шапку?
Я молчал, опустив голову на грудь. Я слышал, как молчала Ольга. Потом она взяла шапку из моих рук.
— Садись.
Мы сели за стол. Ольга жила бедно: на столе стояли две чашки суррогатного чаю, лежали два кусочка сахару, сахарин и черные сухарики. Ольга еще раз посмотрела на часы.
— Ты уж меня извини, — сказала Ольга, — мы потом обсудим с тобой все: как ты устроишься и все прочее. — Ей больно было говорить обо всем этом, у нее дернулись брови у переносья. — А сейчас я оставлю тебя одного. Не позднее чем через час я буду дома.
— Хорошо, — сказал я. — Но мы выйдем вместе. Мне тоже надо идти.
— Куда?
— Я ведь не спрашиваю у тебя, куда ты идешь!
Ольга опустила глаза и ничего не сказала.
Какими мы внезапно стали близкими тогда. И как мы были теперь далеки.
— Дело в том, — произнесла после паузы Ольга, — что у тебя нет жилья, тебе, верно, некуда деваться? Тебя не видел во дворе управдом или дворник?
— Я не знаю ни вашего управдома, ни вашего дворника. На лестнице я встретил двух пьяных итальянских стрелков.
— Это ничего. Думаю, что тебя никто не видел. Управдом в эти часы еще в домоуправлении. Дворника я видела утром, когда отводила детей, — он ушел на базар. А на базаре он торгует и возвращается оттуда не скоро. Сегодня ты переночуешь у меня, а завтра посмотрим, как быть.
— Спасибо, — сказал я.
Ольга помолчала. Ложечка звенела в ее чашке.
— Спасибо — за что? Ты останешься ночевать?
— Не знаю.
— Я должна знать это заранее. Ты ведь понимаешь, немцы за это по головке не гладят, надо кое-что подготовить…
— Я не хотел бы тебя подводить.
— Мне надо кое-что подготовить, и тогда все обойдется, — сказала Ольга. — А завтра мы разберемся.
— Спасибо, — сказал я, — мне в самом деле некуда сегодня деваться, и я переночую у тебя.
Я знал, что не приду ночевать к Ольге, но к чему длинные разговоры и пререкания? Я торопливо допил чай.
— Если ты спешишь, мы можем идти.
Мы вышли.
Когда за нами закрылась входная дверь, я отметил про себя, что за мной она закрылась навсегда, Я не приду сюда даже тогда, когда Ольге станет известна правда обо мне. Потому что Ольга потеряла лицо.