На следующее утро Майкл отправился в Лондон на армейском грузовике. Жители деревень, через которые они проезжали, весело приветствовали их, показывая пальцами букву «V»[83]. Они думали, что каждый грузовик теперь направляется во Францию; Майкл и другие солдаты, находившиеся в грузовике, цинично махали им в ответ, гримасничали и смеялись.
Недалеко от Лондона они обогнали колонну английских грузовиков, в которых сидели вооруженные пехотинцы. На грузовике, замыкавшем колонну, мелом были выведены слова: «Не радуйтесь, девушки, мы — англичане».
Английские пехотинцы даже не взглянули, когда их обгонял американский грузовик.
28
На различных уровнях война воспринимается по-разному. На передовых позициях ее ощущают физически. В совершенно ином свете она предстает на уровне штаба верховного командования, расположенного, скажем, в восьмидесяти милях от линии фронта, где не слышно грохота орудий, где в кабинетах по утрам чисто вытирают пыль, где царит атмосфера спокойствия и деловитости, где несут свою службу солдаты, которые не сделали ни единого выстрела сами и в которых никогда не стреляли, где высокопоставленные генералы восседают в своих выутюженных мундирах и сочиняют заявления о том, что-де сделано все, что в человеческих силах, во всем же остальном приходится уповать на господа бога, который, как известно, всегда встает рано, чтобы совершить свою дневную работу. Пристрастным, критическим взором он смотрит на корабли, на тонущих в море людей, следит за полетом снарядов, за точностью работы наводчиков, за умелыми действиями морских офицеров, смотрит, как взлетают в воздух тела подорвавшихся на минах, как разбиваются волны о стальные надолбы, установленные у берега, как заряжают орудия на огневых позициях, как строят укрепления в тылу, далеко позади узкой бурлящей полоски, разделяющей две армии. А по ту сторону этой полоски по утрам так же вытирают пыль в кабинетах, где сидят вражеские генералы в иного покроя выутюженных мундирах, смотрят на очень похожие карты, читают очень похожие донесения, соревнуясь моральной силой и изобретательностью ума со своими коллегами и противниками, находящимися за сотню миль от них. Там, в кабинетах, стены которых увешаны огромными картами с тщательно нанесенной обстановкой и множеством красных и черных пометок карандашом, война принимает методичный и деловой характер. На картах непрерывно разрабатываются планы операций. Если проваливается план № 1, его заменяют планом № 2. Если план № 2 удается осуществить лишь частично, вступает в силу заранее подготовленный план № 3. Все генералы учились по одним и тем же учебникам в Уэст-Пойнте, Шпандау или Сандхерсте, многие из них сами писали книги, они читали труды друг друга и хорошо знают, как поступил Цезарь в аналогичной ситуации, какую ошибку совершил Наполеон в Италии, как Людендорф не смог использовать прорыв фронта в 1915 году[84]; все они, находясь по разные стороны Ла-Манша, надеются, что никогда не наступит тот решающий момент, когда придется сказать свое «да» или «нет», слово, от которого может зависеть судьба сражения, а возможно и нации, слово, которое лишает человека последней крупицы мужества, слово, которое может искалечить и погубить его на всю жизнь, лишить почета и репутации. Поэтому они преспокойно сидят в своих кабинетах, напоминающих контору «Дженерал моторс» или контору «И.Г.Фарбен индустри» во Франкфурте, со стенографистками и машинистками, флиртующими в коридорах, смотрят на карты, читают донесения и молят бога, чтобы осуществление планов № 1, 2 и 3 проходило так, как было предрешено на Гросвенор-сквер и на Вильгельмштрассе, лишь с незначительными, не очень существенными изменениями, которые могут быть внесены на местах теми, кто сражается на поле брани.
Но тем, кто сражается, все представляется иначе. Их не спрашивают о том, каким образом изолировать фронт противника от его тыла. С ними не советуются о продолжительности артиллерийской подготовки. Метеорологи не докладывают им о высоте приливов и отливов в июне или о вероятности штормов. Они не присутствуют на совещаниях, где обсуждается вопрос о том, сколько дивизий придется потерять, чтобы к 16:00 продвинуться на одну милю в глубь побережья. На десантных баржах нет ни кабинетов, ни стенографисток, с которыми можно было бы пофлиртовать, ни карт, на которых действия каждого солдата, умноженные на два миллиона, выливаются в ясную, стройную, понятную систему условных знаков, пригодную и для опубликования в сводках и для таблиц ученых-историков.
Они видят каски, блевотину, зеленую воду, разрывы снарядов, дым, сбитые самолеты, кровь, скрытые под водой заграждения, орудия бледные, бессмысленные лица, беспорядочную, тонущую толпу, бегущих и падающих солдат, которые, кажется, совершенно позабыли все, чему их обучали с тех пор, как они оставили свою работу и своих жен и облачились в военную форму. Для склонившегося над картами где-то в восьмидесяти милях от фронта генерала, в мозгу которого проплывают образы Цезаря, Клаузевица и Наполеона, события развертываются строго по плану, или почти по плану, но солдату на поле боя представляется, что все идет не так, как надо.
«О господи», — причитает солдат, когда снаряд попадает в десантную баржу через два часа после начала операции в какой-нибудь миле от берега и на скользкой палубе раздаются стоны раненых. «О господи, все погибло».
Для генералов, находящихся в восьмидесяти милях от фронта, донесения о потерях звучат ободряюще. Солдату на поле боя потери никогда не придают бодрости. Когда пуля попадает в него или в соседа, когда в пятидесяти футах взрывается корабль, когда мичман на мостике пронзительным, девичьим голосом взывает к своей матери, потому что ему оторвало обе ноги, то солдату кажется лишь, что он попал в ужасную катастрофу; в такой момент просто невозможно представить себе, что где-то в восьмидесяти милях сидит человек, который предвидел эту катастрофу, способствовал ей, принимал необходимые меры, чтобы она произошла, а потом, когда она совершилась, спокойно докладывает, что все идет согласно плану, хотя он, должно быть, знает и о разрывах снарядов, и о подбитой десантной барже, и о скользких палубах, и о воплях мичмана.
«О господи», — причитает солдат на поле боя, видя, как танки-амфибии навек скрываются под волнами со всем экипажем. Быть может, одному танкисту и удастся спастись через люк, и он выплывет на поверхность, неистово взывая о помощи, а быть может, погибнут все. «О господи», — рыдает солдат, глядя на странную, оторванную от тела ногу, лежащую рядом, и вдруг обнаруживает, что это его нога. «О господи», — восклицает он, когда опускают трап и все двенадцать человек, находившиеся только что перед ним, пронизанные пулеметной очередью, падают друг на друга в холодную, по пояс глубиною, воду. «О господи», — всхлипывает он, отыскивая на берегу воронки, которые, как ему сказали, должна была сделать для него авиация, и, не найдя их, падает на землю и лежит вниз лицом, пока его не накроет бесшумно падающая мина. «О господи», — стонет он, видя, как его друг, которого он полюбил еще в сороковом году, в Форт-Беннинге, в Джорджии, подрывается на мине и повисает на колючей проволоке с разорванной от шеи до поясницы спиной. «О господи, — причитает солдат на поле боя. — Все кончено».
Десантная баржа болталась на волнах до четырех часов дня. В полдень другая баржа сняла с нее раненых, всем им сделали перевязку и переливание крови. Ной смотрел на забинтованных, закутанных в одеяла людей, покачивающихся на носилках, и думал с безнадежной завистью: «Они возвращаются домой. Они возвращаются домой… Через десять часов они будут в Англии, а через десять дней, наверное, уже в Америке… Какое счастье — им уже никогда не придется воевать».
А потом, когда баржа с ранеными была всего в ста футах от берега, в нее попал снаряд. Сначала что-то шлепнулось рядом с баржей, и казалось, что ничего не произошло. Потом она медленно опрокинулась, одеяла, бинты и носилки закрутились в водовороте зеленой воды, и через пару минут все было кончено. Там среди раненых был и Доннелли, с застрявшим в черепе осколком, и Ной тщетно пытался разглядеть его в бурлящей, мутной виде. «Так и не пришлось ему воспользоваться огнеметом, — промелькнуло в сознании Ноя, — а сколько он тренировался».
Колклафа не было видно: он весь день сидел в трюме. Из офицеров на палубе были только двое: лейтенант Грин и лейтенант Соренсон. Лейтенант Грин был человек хрупкого сложения, похожий на девушку. Во время подготовительных учений все потешались над его семенящей походкой и тонким голосом. А теперь он ходил по палубе, ободрял раненых и больных и тех, кто был уверен, что его убьют. Он старался быть веселым, у него был готов ответ на все вопросы; он помогал перевязывать раны и делать переливание крови; он не переставая твердил всем, что судно ни за что не утонет, что моряки исправляют машины и что через пятнадцать минут все будут на берегу. Он двигался все той же нелепой, семенящей походкой, и его голос не стал ни ниже, ни мужественнее, но у Ноя было такое чувство, что если бы на палубе не было лейтенанта Грина, который до войны был владельцем мануфактурного магазина в Южной Каролине, то еще до обеда половина роты бросилась бы за борт.