— Я решил, что нам не помешает немного огня, — сказал он. — Что лучше огня располагает к откровенной беседе? Садитесь, садитесь, пожалуйста. Я должен кое в чем вам исповедаться.
Услышав это слово, Мелиса вздрогнула.
— Сегодня у миссис Веском собрались игроки в бридж, одна из трех групп ее постоянных партнеров, и я решил дать себе отдых и провести весь день у телевизора. Я знаю, правда, многие не одобряют телевидение, но во время моего сегодняшнего, так сказать, легкомысленного времяпрепровождения я видел несколько интересных пьесок, превосходную игру и превосходные постановки. Я бы ничуть не удивился, если бы оказалось, что уровень игры на телевидении теперь значительно выше, чем в театре. Я видел одну очень интересную пьеску о женщина из среднего класса, которую скука повседневной жизни довела до того, что она уступила соблазну, я говорю — соблазну, хотя в ее поступке не было ничего непристойного, — соблазну забросить семью и заняться предпринимательской деятельностью. У нее была очень несимпатичная свекровь. Пожалуй, не то чтобы действительно несимпатичная, просто ее характер, можно сказать, сложился под влиянием ряда неблагоприятных обстоятельств. Она была властная женщина. Она понимала, что наша героиня недостаточно внимательна к мужу. Так вот, свекровь была богата, и у них были все основания рассчитывать на значительное наследство после ее кончины. Они устроили прогулку на озеро — о, все было сделано как нельзя лучше, — и во время бури свекровь утонула. Следующая сцена происходит в конторе адвоката, где было оглашено завещание и где они, к своему удивлению, узнали, что свекровь не оставила им ни доллара. И что же, при таком обороте событий жена, вместо того чтобы впасть в уныние, обнаружила в себе новые источники силы и смогла вновь посвятить себя семье — окружить ее, так сказать, вниманием и заботой. Все это очень поучительно, и мне кажется, что, если б мы чаще смотрели телепередачи и видели, какие горести и затруднения испытывают другие, мы, возможно, были бы менее себялюбивы, менее эгоцентричны, меньше склонны всецело погружаться в свои мелкие личные заботы.
Мелиса пришла к священнику за сочувствием, но теперь поняла, что скорее могла бы искать сочувствия у двери сарая или у камня. На мгновение глупость мистера Бескома, его вульгарность показались ей невыносимыми. Но, если он нисколько ей не сочувствует, не следует ли ей самой в таком случае проявить хоть немного сочувствия к нему и попытаться понять этого полного простого человека, одобряющего чепуху, которую показывают по телевизору, а если понять она не в состоянии, то по крайней мере отнестись к нему достаточно терпимо? Глядя, как он склоняется к огню, она испытывала умиление перед древностью его профессии. Никогда к двери его дома не прибежит гонец с известием о том, что глава религиозной общины замучен местной полицией, а упомяни Мелиса имя Иисуса Христа вне всякой связи с богослужением, он пришел бы, конечно, в невероятное замешательство. Это не его вина, он не выбирал себе эпоху, в которой жить, не он один был одержим стремлением придать как можно больше пыла и реальности крестным мукам Спасителя. Это ему не удалось, и здесь, у своего камина, он был таким же неудачником, как она, и, подобно всякому другому неудачнику, заслуживал сочувствия. Мелиса понимала, как страстно ему хотелось избежать разговора о ее горестях, а вместо этого поговорить и церковном благотворительном базаре, о бейсбольном чемпионате, о благотворительном ужине, о высоких ценах на цветное стекло, об удобстве электрических грелок — о чем угодно, только не о ее горестях.
— Я согрешила, — сказала Мелиса. — Я согрешила, и воспоминание мучительно, тяжесть невыносима.
— Как вы согрешили?
— Я совершила прелюбодеяние с юношей. Ему нет еще двадцати одного года.
— И часто это случалось?
— Много раз.
— А с другими?
— С другим один раз, но я чувствую, что не могу доверять себе.
Он прикрыл глаза руками, и Мелиса видела, что он возмущен и испытывает отвращение.
— В подобного рода случаях, — сказал он, все еще прикрывая глаза руками, — я работаю совместно с доктором Герцогом. Могу дать вам его телефон, или я охотно позвоню ему сам и договорюсь, когда он вас примет.
— Я не пойду к доктору Герцогу, — плача, сказала Мелиса. — Я не могу.
Она ушла из дома священника и, вернувшись к себе, позвонила в лавку Нэроби. Кухарка еще раньше заказала бакалейные товары, и Мелиса попросила прислать ящик хинной настойки, пучок кресс-салата и коробку душистого перца.
— Сегодня утром вашей кухарке уже доставили ящик хинной настойки, сказал мистер Нэроби. Топ его был нелюбезен.
— Да, я знаю, — сказала Мелиса. — Мы ждем гостей.
Через некоторое время появился Эмиль.
— Прости, что я бросила тебя в Нью-Йорке, — сказала Мелиса.
— О, ничего страшного. — Он рассмеялся. — Я просто был голоден.
— Я хочу тебя видеть.
— Хорошо, — сказал он. — Где?
— Не знаю.
— Вот что, есть одно местечко, — сказал он. — Лачуга внизу, у бухточки, мы с ребятами давно ее присмотрели. Я загляну в магазин, а через полчаса буду там.
— Хорошо.
— Надо перейти через железнодорожный мост и спуститься к бухточке, сказал Эмиль. — Там грунтовая дорога около свалки. Я приду туда раньше и проверю, нет ли кого поблизости.
Она толком не видела помещения, в котором лежала у стены.
— Знаешь, — сказал он, — на ленч я съел густую похлебку из моллюсков, потом горячий бутерброд с ростбифом и двумя сортами овощей, а на закуску кусок пломбирного торта, и я все еще голоден.
25
Эмиль и миссис Кранмер жили на втором этаже каркасного двухквартирного дома. Дом был темно-зеленый с белыми филенками — во время дождя зеленый цвет превращался в черный — и принадлежал к тем видам строений, которые можно назвать стадными, так как они редко встречаются в одиночку. Они появляются в предместьях Монреаля, снова появляются, перейдя границу, в северных городках с их лесопильными заводами, процветают в Бостоне, Балтиморе, Кливленде и Чикаго, ненадолго пропадают в пшеничных штатах и снова появляются в унылых окрестностях Су-Сити, Уичито и Канзас-Сити, образуя нечто вроде грандиозной извилистой цепи кочующих жилищ, растянувшейся по всему материку.
Возвращаясь из цветочного магазина Барнема вечером домой, миссис Кранмер прошла мимо дома, который некогда, пока был жив мистер Кранмер, принадлежал ей. Дом был большой, кирпичный, оштукатуренный. Двенадцать комнат! Его размеры и удобства она вспоминала как сказку. Банк продал этот дом итальянской семье по фамилии Томази. Несмотря на все старания принять доктрину равенства, которую ей внушали в школе, она до сих пор испытывала некоторую горечь при мысли о том, что люди из чужой страны, еще не знающие языка и обычаев Соединенных Штатов, стали владельцами дома местного уроженца, каким была, скажем, она. Она знала, что от экономических факторов никуда не денешься, но от этого ей было не легче. Ей казалось, что дом все еще ее, все еще находится в ее ведении, все еще напоминает ей о том, в каком достатке она жила с мистером Кранмером. Томази большую часть времени проводили на кухне, и в окнах по фасаду обычно было темно, но в этот вечер в одном из окон светилась лампа под абажуром с бахромой, и при свете этой лампы она видела на стене увеличенные фотографии каких-то иностранцев — усатых мужчин в высоких воротничках и женщин в черном. Ей было бесконечно странно смотреть в освещенные окна дома, который некогда был средоточием ее жизни. И она пошла дальше в своих смешных туфлях.
В почтовом ящике лежала вечерняя газета. Миссис Кранмер обычно просматривала ее, сидя на кухне. Самые сенсационные новости были связаны с той скрытой моральной революцией, которую учинили ровесники Эмиля. Они крали, грабили, пили, насиловали, а когда их сажали в тюрьму, громогласно возмущались несправедливостью общества. Она считала, что во всем виноваты их родители, и вполне искренне возносила к небесам благодарственную молитву за то, что Эмиль — такой хороший мальчик. В юности она сталкивалась с некоторым сумасбродством, но мир тех времен казался ей более уютным и снисходительным. В общем, она так и не могла решить, чья тут вина. Она опасалась, что мир, пожалуй, изменился слишком быстро для ее ума и интуиции. Никто не мог помочь ей отсеять хорошее от плохого. Покончив с газетой, она обычно уходила к себе в комнату. Ее никогда нельзя было упрекнуть в нерасторопности или в неряшливости. Она надевала чистые комнатные туфли и чистое домашнее платье, а затем готовила ужин. В этот вечер она прошла прямо к себе в спальню, легла в темноте на кровать и заплакала.
Возвращаясь из своей лачуги, Эмиль чувствовал, что в нем появилась какая-то серьезность — новый признак возмужания. Когда он вошел в дом, в кухне горел свет, но матери у плиты не было, а потом он услышал, что она плачет у себя в комнате. Он сразу догадался, почему она плачет, но был совершенно не готов к объяснению. Повинуясь велению сердца, он сразу же пошел в темную комнату матери, где она, поверженная несчастьем, лежала на кровати, сбитая с толку и всеми покинутая, и казалась еще более одинокой, еще более, чем всегда, похожей на ребенка. Эмиль был раздавлен глубиной ее горя.