года Алексей был, потом я с 1923 года, потом Гошка и младший Ильля. Мать-то выросла в Якури́ме, там взамуж вышла. А отец родился в Усть-Куте́.
…Когда отца-то повезли… забыла, сколько мне лет было. Он меня на руках держал. Так плакал! Жалко ему было. Его сослали в апреле, а зимой всего скота, хлеб и всё-всё, до конца, – забрали, увезли! Вот эта Зоя Елисеевна: один-то её отец был. И ещё двое. Их трое мужикох забирало. Вот. А весной мать вызвали в сельсовет, чтобы сеяла. А из чего она посеет? Ничё нету, всё забрали! Ни лошадей, ни…
– Как вы управлялись с таким большим хозяйством?! Нанимали?
– А кого там управляться? – недоумевает бабка Варя. – Сами. Отец-то когда дома был, мы всё делали. А потом с матерью ходили убираться, помогали.
…Посевной план мать не приняла. «Что я сделаю? У меня ничего нету!» И всё, восемь лет дали ей! Посадили в лодку. Она упала, ревёт. А Ильле-то только девять месяцев было! Вот нас бросили как! Я когда вспомню, у меня другой раз слёзы бегут…
Вот её уплавили в Ки́ренска[18], а там Теля́чка, далёко в лесу. Теля́чка называлось – подсобное хозяйство. В обшем, сеяли хлеб, горох. Скота держали. Мать моя за коровами ходила.
Ну чё? Нас бросили, мы пошли милостыньку собирать. Кто даст, кто не даст. Вот так жили, на подачках. А тут дед жил. Нерусский. Чёрный такой. Хака́ни или как его. Он придёт, всё чё-нибудь принесёт: «О, Варя, ты уже постирала?!» Всё проверял нас.
Люди же не все плохие. Нас научили, как говреть, просить милостыньку: «Так и так надо, Варя!» Баушка тут была, Шведа[19] бабка. Ну, много! Елизар Павловича Агафья, жена. Но она молодец. Придёшь, она всегда поделит, чё есть. Плачет, у самой семеро по лавкам. Вот. А тётка Аграфена, отца моего сестра, – та ни черта! У ней одна дочка была. Придёшь за молоком. Чё же у ней? Корова, всё. А дочь, Клава, сестреница-то моя двоюро́дная, и говрит: «Эти опять пришли?!» И больше я ни разу не была. Не ходила. И это родня! Другие бы пришли, проверили, а оне даже ни разу. Это не к чему она! Тут чужих жалко, а она, ёшкина мать, от своих морду воротит! Чужие дают, а эти – нет…
Или вот Василий Максимович, председатель был. Его, па́дло, до сих пор помню! Нас учат, старухи-то, что пойдёте – вот так говрите. Ну, я прихожу, ёлки, чё… Пришли потом второй раз, а он: «Вы ещё, – говрит, – живые?!» Вот. Мужик взрослый – и так, детям такое говорить!
Так мы лето прожили (в мае увезли мать-то). Нас в августе, что ли, в Ки́ренска увезли… Это дяшка Иван, отца брат! В совет пришёл и говрит: «Вы что над детьми издеваетеся?! Куда-то их нужно определить, оне с голоду поумирают!» А у Ильли-то уж ручки таки стали… А чё я? Сама ребёнок. Лет восемь, наверное, было. Постирать могла, полы помыть. Варила. А как мы ели, щас-то этого нету! Тогда стаями птицы летали – ула́ры. Оне вот такие были, с кулачок. И мы вот плашечки: дощечки, туда волос конский наколотишь, петельки сделашь. Оне попадают! Мы их наловим, натеребим…
– А зачем они туда лезли?
– А там насыпишь хлеба или чё-нибудь, подложишь туда – и оне садятся клевать. Летят – раз! Волоски – раз! – за шею. На землю ставили, по понгорью[20]. Наварим их. До сих пор помню: блёстки плавают. Жи-ирные! Вот как было…
– А кто вас научил плашки ставить?
– Дак Алексей-то. Он же старший был. Он знал. Оне и делали с Гошкой, с братом-то.
…И вот нас посадили на пароход. Ну, большие-то: «Ленин», «Сталин» ходил! Отправили в Ки́ренска. У нас одна бутылка молока была, оно скисло. Ильля плачет. Мы ему дадим, попо́им его кислым молоком – и всё… На пароход посадили, взрослые люди – ну хотя бы в комнату определили куда-то! Дак нет, прямо тут посадили. На палубе-то! А эта женщина там ходит – ну, работает которая, печки топит. Вот она говрит: «Девочка какая сидит, ребёнка дёржит, даже не спит!» До сих пор у меня в голове осталось! А тут чё? Повернись, усни – он улетит в Лену, тут рядом всё…
В Ки́ренске нас милиция встретила. Увезли в милицию. Там ограда больша-ая! Там в футбол играли. Там коридор такой большой. Там крыльцо, тут крыльцо. Тут выйдем, там… Другие бы хоть покормили! Один раз принесли вот такие кусочки. Чёрны-чёрны! Главно, четыре кусочка на палочках…
– Хлеб? А почему на палочках?
– А вот спроси, зачем оне! И больше не давали. Вторые сутки шли, пока мать оттуда на лошади привезли. На лошадях этих возили молоко, в магазины сдавали. С этой Теля́чки. И нас забрали. Но там-то кормили, молоко и всё давали! Вот мы там жили. Там барак большой, там – мужчины. Второй – там женщины. Много политических сидело. Оне грамотные очень. Оне написали в Москву: как оно было, как чё получилось, за чего посадили. И оттуда пришло (тогда же Сталин ещё работал): «Освободить!»
Зимой освободили. Куда деваться? В Ки́ренске у нас знакомых нет никого. К однем она, мать, напросилась. Муж с женой и чья-то баушка была (старенькая, его или её мать – вот этого я не знаю). Так заходишь – веранда большая, сюда – коридор. Плита такая стояла. Там – зало и комната (там баушка или кто ли спал). Ну, нас пустили. Ну а чё? Дети есть дети… Не понравилось! Нас к курицам застали[21]. Курятник такой большой – вон как баня у нас стоит, такой же. Ни пола, ничё нету, только лавки. Ну а куда деваться? Вот туда мы и пошли.
Потом Гавриил Павлович Наумов и дед Струченко… Струченко дедушка был. Он сосланный был из Украйны, сюда по́слатый. Дед хороший. Вот мы с ём дрова пилили ходили. «На пу́тик» называлось. Он накормит, всё. Молока, хлеба даст. Я домой тащу. Я до сих пор этого дедушку Струче́нку вспоминаю, я его не забываю! Он как хохол вроде. Украинец. Он и говорил по-украински. А тут женился. С бабкой жил в Каза́рках.
И вот оне, Гавриил Павлович и этот дед Струченко, на лошадях груз возили из Каза́рок. И где-то мать их встретила. А так как бы мы оттуда зимой выехали? Не знаю, чё бы стали делать! Ну и оне нас забрали, тулупом закрутили. Привезли в Каза́рки. Мы тут у дяшки Ивана побыли, потом к своёму дому пошли. Пришли: ничё нету! Всё