Да, она идет в тот совхоз в Елабуге. Может, и верно, работа была, но какая могла быть работа в овощном совхозе — разнорабочей?! Выкапывать картошку, свеклу, таскать корзины, мешки грузить на подводы. А там пойдут осенние дожди, грязь по колено, пять километров туда, пять обратно, да там целый день в грязи на ветру, на холоде… Может и выдержала бы? Все выдержала бы ее семижильная гордость! Может запаслась бы картошкой, овощами, может это-то и советовали ей те две женщины, которые сбили ее с поездки в Чистополь? Может…
Говорят, кому суждено утонуть, тот не сгорит в огне! Какие-то две женщины там в Москве толкают ее в Елабугу, какие-то две женщины задерживают ее здесь в Елабуге… Неумолимый рок ведет свою расправу! Мур гениально скажет потом, что то был «не fatum из произведений Чайковского — величавый, тревожный, ищущий и взывающий, а Петрушка с дубиной, бессмысленный и злой, это мотив Прокофьева…».
29-го решает ехать, 30-го — не ехать, а 31-го…
Но почему именно 31-го? Почему ни днем раньше, ни днем позже? Значит, все же что-то должно было случиться в то утро или накануне, что-то непоправимое, тяжкое, что переполнило чашу, что послужило толчком? Что это было? И поныне, спустя 50 лет, все еще раздаются недоуменные вопросы.
А может, ничего и не произошло ни в то утро, ни за день, ни за два? Может, все, что могло произойти, произошло уже значительно раньше?
Самоубийство «не там, где его видят, и длится оно не спуск курка…» — говорила Марина Ивановна.
Может, в то утро 31 августа и было всего лишь то, что Мура не было дома. И она осталась одна в той неприютной елабужской избе, где всегда за перегородкой, за занавеской возилась хозяйка, или хозяин что-то делал, или вертелся под ногами их маленький внук. С того самого дня, как она бежала от бомбежек из Москвы с Покровского бульвара, на пароходе, в общежитии, в этой избе, в чистопольских чужих комнатах она всегда была не одна, все время на людях, посреди той людной пустоши, а тут вдруг одна, и случай такой мог подвернуться не скоро, и это — судьба… И был еще крюк, тот крюк или гвоздь, вбитый в сенях в потолочную балку, и, может, даже второпях ей не надо было его искать, может, она приметила его еще раньше… «Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк… Я год примеряю — смерть…» — это записала она в своей тетради осенью 1940-го — значит, с Болшево… Но еще до Болшево, еще тогда, в Париже, когда она стояла в церкви на панихиде по Волконскому и плакала, и к ней никто не подошел, и все проходили мимо… — она сказала Слониму:
— Я хотела бы умереть, но приходится жить ради Мура.
А ступив на борт советского парохода, увозившего ее из Гавра в Россию, она поняла, что погибла, что это конец…
— Мне в современности места нет!
Земля не вмещала… Не было места там, в эмиграции, за рубежом, не было места и здесь!..
Всю жизнь с протянутой рукой, топча свою гордость, прося подаяния! Там, у тех меценатов — Цейтлин, Андронниковой-Гальперн, чешское пособие Масарика. Здесь — Литфонд, Союз писателей! Прописка, курсовки, жилье, крыша над головой. Никто не догадается, никто не поможет, никто сам не подаст. Никто не поймет — ПОЭТ редкий гость на земле! ПОЭТА надо беречь!..
— Бог все меня испытывает — и на высокие мои качества: терпение мое. Что он от меня хочет?
— Жизнь, что я видела от нее кроме помоев и помоек…
Это сказала она там, в эмиграции, а что же она могла сказать здесь, в России, теперь, в 1941-м?! Когда у нее отняли семью, когда она не знала, что с ней будет завтра, когда она не имела постоянного места жительства, когда она всюду бывала прописана временно на чужой площади, и ее могли в любой момент выслать вон из Москвы! А тут еще война, бомбежки. Кончился заработок, нет переводов, нет книги, чем дальше жить?! Чем и как заработать?! И нависает эвакуация, и надо бежать из Москвы, надо спасать Мура, который не хочет быть спасенным!.. А куда бежать, куда ехать — когда новых мест, неопределенных положений она всегда так боится…
— С переменой мест я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня — все меньше и меньше, вроде того стада, которое на каждой изгороди оставляет по клочку пуха…
И между прочим, всю жизнь, как назло, как в насмешку, никакой определенности, никакого — sécurité[111]! С места на место — Россия, Чехия, Франция! Сколько одних деревень сменила она под Прагой — Мокропсы, Мокропсы Дольние, Мокропсы Горние, Иловищи, Вшеноры и прочие, прочие. А в Париже — из одного рабочего предместья, с одной окраины на другую в поисках все более дешевых, все более доступных квартир. Сколько разных адресов стоят на ее письмах! А здесь, в Москве, — Болшево, Мерзляковский, Голицыно, Мерзляковский, улица Герцена, Мерзляковский, Покровский бульвар. И дальше — Елабуга, неведомая, дальняя, устрашающая…
И она стронется с Покровского бульвара, уже полностью утратив чувство реальности, несясь навстречу своей гибели в каком-то мистическом отчаянии и в то же время с библейской мудростью осознавая — сейчас уже судьба! Как в том сне, который видит она в Париже, что летит вокруг земного шара и безнадежно за него цепляется и что еще один круг и все… И «было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое…»
И если это могло служить утешением, то и тут, наяву, в этой жизненной яви она сознавала — ни остановить, ни изменить: роковое… И как часто в письмах, разговорах в эти последние российские дни проскальзывает у нее тема рока, судьбы, конца… Мы видели, сколь героически и стойко она боролась за жизнь, за существование — не свою жизнь, не свое существование — за жизнь и существование Мура! А сама шла уже по самому краю, готовая сорваться в любую минуту и желая, быть может, этого, и страшась этого опять же из-за Мура. Она боится Болшева, вдруг не сумеет с собой совладать, слишком много напоминаний, «и пол-километра сосен и каждая — соблазнительна!..». И когда она бьется за те курсовки в Голицынскую столовую Дома писателей и получает отказ:
— Сначала, сгоряча, я хотела написать Новикову — Шагинян — или даже поехать — но потом — вдруг — поняла, что не надо, что это — моя судьба, что «одно к одному», то есть данное — к многому…
Она торопится встречаться, любить:
— Я вас нежно и спешно люблю. Я не долго буду жить. Знаю.
И когда началась война:
— Как бы мне надо было сейчас поменяться местами с Маяковским!
И плывя уже в Елабугу по Волге, по Каме, она, подходя к борту парохода, говорила:
— Вот так — один шаг, и все…
И она хотела этого шага… Она всю жизнь вела спор и жизнью, с Богом, с судьбой, с земными законами! Несправедливо все устроено на этой планете Земля!