Она подготовляла его, внушала мальчишке!..
Все постромки в ее земной упряжке были оборваны. Жить дальше, дольше было нечем, а «жизнь и смерть (…) заведомо пустые сплеты»! Она смолоду приручала смерть к себе, себя к смерти. Они шли об руку, как, впрочем, и мы идем, только мы заговариваем себя, не хотим помнить, забываем и пугаемся, когда вдруг она — смерть — встанет поперек дороги… Для Марины Ивановны: любить — жить — умереть все в едином сплетении, все в клубке и она дергает за нить и плетет свою пряжу! Сколько любовий пережито, сколько жизней прожито, сколько раз умирала! «Слава тебе, допустившему бреши: Больше не вешу. Слава тебе, обвалившему крышу: Больше не слышу…» «Поэма Воздуха» — да это же гимн смерти! Освобождение от земных пут, от бренности тела. Полет. Куда? В бессмертие, в вечность…
«Смерть страшна только телу. Душа ее не мыслит, поэтому в самоубийстве, тело — единственный герой», — писала она.
«Героизм души — жить, героизм тела — умереть».
Героизма души — жить — больше не было…
Но, Господи, что нам известно, что нам дано знать о тех терзаниях, тоске, отчаянии, сомнениях, которые раздирали душу Марины Ивановны в последние елабужско-чистопольские дни!.. Нам остается только низко склонить голову перед мукой ее, перед страданиями, которые выпали ей на долю…
И невольно приходят на память нерусские стихи так любимого ею Рильке, написанные по-русски:
Я так один. Никто не понимаетмолчанье, голос моих длинных днейи ветра нет, который открываетбольшие небеса моих очей…
31 августа выпало на воскресенье. И воскресенье это, как и все дни в течение всей войны, началось сводкой с фронтов. В шесть утра сводку эту уже ждали. На перекрестках дорог, на площадях, у зданий горисполкомов, сельсоветов, правлений колхозов, совхозов, со столбов, с деревьев, с крыш свисали длинные узкие рупора, похожие на те трубы, в которые на картинах средневековья архангелы извещают о Страшном суде. Под трубами стояли уже люди, и из труб несся голос Левитана и по всем весям и долам разносилось — «от Советского Информбюро…». В Елабуге этот голос несся не только с берега, но и на берег — с пароходов и барж. «От Советского Информбюро…»:
«В течение ночи на 31 августа наши войска вели бои с противником на всем фронте».
И после паузы:
«Разведчики донесли о подходе крупных германских частей к переправе через реку Д…»
Эпизодов, как обычно, не слушали, расходились молча и хмуро. Излишняя догадливость могла дорого обойтись и сойти еще чего доброго за распространение панических слухов. А что река Д. — река Днепр, — всем было ясно. Тяжелые, ожесточенные бои шли на Днепре. Днепропетровское направление уже не поминалось. Молчали и об Одесском. Смоленск давно был сдан, а 25 августа было сообщено — немцы заняли Новгород.
31 августа Елабужский горсовет призвал всех жителей выйти на расчистку посадочной площадки под аэродром. Обещали выдать каждому по буханке хлеба — хлеб был уже в цене. От семейства Броделщиковых пошла хозяйка, Анастасия Ивановна, от Цветаевой — Мур. Должно быть, перед уходом Марина Ивановна накормила его завтраком, она была с утра в фартуке, как и обычно, когда занималась домашними делами.
Потом собрался на рыбалку хозяин. Он сказал Марине Ивановне, что они с внучком пойдут на реку, и ему показалось, она вроде бы даже обрадовалась, что они тоже уходят.
Она осталась одна…
Она торопилась — боялась, вдруг кто вернется.
Второпях написала:
«Мурлыга! Прости меня но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».
«Дорогие товарищи!
Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н. Н. Асееву. Пароходы — страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом — сложить и довезти в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей.
Я хочу чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адр. Асеева на конверте.
Не похороните живой! Хорошенько проверьте».
«Дорогой Николай Николаевич!
Дорогие сестры Синяковы!
Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья — и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю.
У меня в сумке 150 р. и если постараться распродать все мои вещи
В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы.
Поручаю их Вам, берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает.
А меня простите — не вынесла. МЦ
Не оставляйте его никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас.
Уедете — увезите с собой.
Не бросайте»
Потом…
Потом — все со слов хозяйки, хозяина. Разным, в разное время — чуть разное. Но суть-то одна…
Вернулась хозяйка. Дверь была замкнута из сеней, она просунула в щель руку, отворила. Вошла… Может быть, закричала, может быть, кинулась к соседям…
Собрался народ.
Притронуться к Марине Ивановне боялись. Она так и висела в сенях…
Кто-то побежал в милицию, кто-то к врачу. Но ни из милиции, ни из больницы никто не спешил.
Вынул Марину Ивановну из петли прохожий. Ее положили.
…Твердое тело есть мертвое тело:Отяготела…
Наконец явилась милиция. Явился врач. Марину Ивановну покрыли простыней, увезли в усыпальницу.
Сделали обыск в той комнатушке за перегородкой, за занавеской, где было ее последнее пристанище. Нашли три записки.
Мур вернулся почти сразу после хозяйки, увидел толпу, в дом его не пропустили, сказали о случившемся. Он повернулся и ушел…
В 1956 году Аля записала в своей тетради:
«Димка Сикорский плохо помнит, что и как было тогда в Елабуге. Для него 15 прошедших лет — срок большой. Многое путает, он, например, был уверен, что хоронили маму зимой и даже когда-то написал стихи об этих зимних похоронах.
Но вот что у него сохранилось в памяти: он в елабужском кино смотрит «Грозу». На экране раскаты грома и безумное лицо Катерины. И с раскатами грома дикий крик: «Сикорский!» Это Мур прибежал за ним в кино. Димка выскочил. Мур рассказал ему о мамином самоубийстве.
Дальше Димка помнит, как в Елабужском совете он добивался и добился разрешения на похороны, а это, говорил он, было очень трудно, в соседнем лагере военнопленных была эпидемия, и вообще смертность среди населения была велика, и почему-то ограничивали количество похорон на кладбище».[113]