— Зато следующий портрет порадует тебя, — сказал я, улыбаясь его предположению. — Это портрет женщины, и если бы он лучше сохранился или висел бы ниже, ты стал бы восторгаться красотой Инеc де Лас Сьеррас, ибо точно так же можно предположить, что это она. Даже и то, что еще можно разглядеть, производит сильнейшее впечатление. Сколько грации в этом тонком стане! Как волнующе прелестна эта поза! А эта чудесная рука — о какой совершенной красоте, скрытой от наших глаз, говорит она! Такою должна быть Инеc!
— И такою она была, — продолжал Сержи, притягивая меня к себе, — вот с этого места я только что увидел ее глаза. О! Никогда еще ничью душу не волновал такой страстный взгляд! Никогда еще жизнь в такой полноте не сходила с кисти художника. И если ты проследишь на потрескавшемся полотне за этой нежной линией, где щека закругляется около очаровательного рта, если ты, как и я, уловишь чуть высокомерное движение губ, которые дышат всем упоением любви…
— То я составлю себе, — холодно закончил я его фразу, — несовершенное представление о том, какова должна была быть красивая женщина при дворе Карла Пятого.
— При дворе Карла Пятого, — повторил Сержи, опуская голову. — Это правда.
— Погодите, погодите, — сказал Бутрэ, который благодаря своему высокому росту дотянулся до украшений в готическом духе на нижнем багете рамы и теперь тщательно протирал его платком. — Тут есть имя, написанное по-немецки или по-еврейски, если не по-сирийски, а то, может быть, и на нижнебретонском наречии; но в нем сам черт не разберется. Это все равно, что толковать коран!
Сержи вскрикнул от восторга.
— Инес де Лас Сьеррас! Инес де Лас Сьеррас! — повторял он, в каком-то исступлении сжимая мне руки. — Читай.
— Инес де Лас Сьеррас, — повторил я. — Это так, и эти три зеленых холмика на золотом поле, вероятно, аллегорический герб ее рода. Очевидно, эта несчастная действительно существовала и жила в этом замке. Но пора уже искать приюта для нас самих. Не собираетесь ли вы пойти дальше?
— За мной, господа, за мной! — закричал Бутрэ, шедший на несколько шагов впереди нас. — Вот гостиная, которая не заставит нас пожалеть о сырых улицах Маттаро, вот жилье, достойное принца или интенданта. Сеньор Гисмондо о себе заботился, и на этот счет ничего не скажешь. Какая дивная казарма!
Эта огромная комната действительно сохранилась лучше прочих. Дневной свет проникал в один ее конец через два очень узких окна, избежавших разрушений, в отличие от остальной части здания, — так удачно они были расположены. Тисненая кожа, которой были обиты стены, и большие старинные кресла отличались особенным великолепием, которому сама дряхлость этих вещей сообщала еще большую внушительность. Колоссальный камин, разверзавший свое широкое чрево у левой стены, был, казалось, сложен для гигантов, а деревянные обломки, валявшиеся на лестнице, могли бы обеспечить нам веселый огонь на сотню ночей, подобных той, которую предстояло провести. Круглый стол, стоявший всего в нескольких футах от камина, невольно напомнил нам нечестивые пиршества Гисмондо, и, готов признаться, я смотрел на него не без некоторого волнения.
Понадобилось сходить несколько раз туда и обратно, чтобы запастись дровами и перенести в зал сначала провизию, а потом и наши вещи, которые могли серьезно пострадать от дождя, заливавшего их целый день. К счастью, все оказалось целым и невредимым, и даже костюмы труппы Баскара, развешанные на спинках кресел перед зажженным очагом, засверкали перед нами своим фальшивым блеском и той поддельной свежестью, которую обычно придавал им обманчивый свет рампы. Правда, зал Гисмондо, озаренный десятью пылающими факелами, был освещен, конечно, гораздо ярче, чем когда-либо на людской памяти бывала освещена театральная сцена в маленьком каталонском городке. Только в самой дальней части зала, через которую мы вошли, в той, что прилегала к картинной галерее, мрак не вовсе рассеялся. Казалось, он сгустился здесь для того, чтобы создать между нами и непосвященной чернью таинственную преграду. Это была ночь видений поэта.
— Не сомневаюсь, — сказал я, вместе с моими спутниками занимаясь приготовлением к трапезе, — что суеверию обитателей равнины все это даст новую пищу. В этот час Гисмондо ежегодно возвращается на свое адское пиршество, а свет, который озарил окна и виден во всей окрестности, уж конечно возвещает о шабаше чертей. Может быть, на подобном же происшествии и основана старая легенда Эстебана.
— Прибавь к этому, — сказал Бутрэ, — что каким-нибудь веселым искателям приключений могла прийти в голову фантазия разыграть эту сцену со всеми подробностями и что, вполне возможно, отец нашего arriero в самом деле присутствовал на представлении такой комедии. А у нас есть все для того, чтобы разыграть ее снова, — продолжал он, перебирая один за другим костюмы странствующей труппы. — Вот рыцарское одеяние, словно сшитое для капитана, вот в этом я буду точь-в-точь отважный оруженосец, который, по-видимому, был очень красивым малым, а этот кокетливый костюм, который оживит несколько томную физиономию красавца Сержи, легко придаст ему вид самого обольстительного из всех пажей. Согласитесь, что это счастливая выдумка, которая обещает нам превеселую ночь.
Говоря это, Бутрэ преобразился с ног до головы, и мы со смехом последовали его примеру, потому что на молодые умы ничто не действует так заразительно, как сумасбродная выходка. Однако мы предусмотрительно оставили при себе шпаги и пистолеты, которые, если не считать даты их изготовления, не составляли слишком кричащего контраста с нашим маскарадом. Даже оригиналы галереи Гисмондо, — вздумай они вдруг покинуть свои средневековые полотна, — не почувствовали бы себя неловко в своем наследственном замке.
— А прекрасная Инеc! — вскричал Бутрэ. — Вы о ней не подумали? Не согласится ли сеньор Баскара, чьим природным внешним данным могли бы позавидовать сами грации, один только раз, по настойчивой просьбе публики, сыграть эту роль?
— Господа, — ответил Баскара, — я охотно участвую в шутках, которые не угрожают спасению моей души, да в том и состоит моя профессия; но эта шутка такого рода, что быть ее участником я не могу. Вы увидите, может быть, к великому вашему несчастью, что нельзя безнаказанно смеяться над силами ада. Веселитесь как хотите, раз уж вас не осенила благодать; но я заявляю вам, что во всеуслышание отрекаюсь от этих сатанинских увеселений и желаю только бежать от них, дабы стать монахом в какой-нибудь благочестивой обители. Разрешите мне только, как брату вашему во Христе, имя его да пребудет славным во веки веков, разрешите провести ночь в этом кресле, дайте немного пищи, чтобы поддержать плоть, и позвольте предаться молитве.
— Бери, — сказал Бутрэ, — эта великолепная шутовская речь заслуживает целого гуся и двух бутылок лучшего вина. Сиди на своем месте, мой друг, ешь, пей, молись и спи. Ты навсегда останешься дураком. Впрочем, — добавил он, усаживаясь снова и наполняя свой стакан, — Инеc приходит только к десерту, — и я надеюсь, что она придет.
— Да хранит нас от этого бог! — сказал Баскара.
Я расположился спиной к огню, оруженосец сел справа, паж слева. Напротив меня место Инеc осталось свободным. Я обвел глазами наш стол; и то ли под влиянием какой-то тревоги, то ли по слабости духа, но мне показалось, будто наша затея — не только игра, и у меня сжалось сердце. Сержи, более жадный, чем я, к романтическим впечатлениям, имел вид еще более взволнованный. Бутрэ пил.
— В чем причина, — сказал Сержи, — что все эти возвышенные идеи, над которыми смеется философия, никогда полностью не теряют своей власти над самым здравым и просвещенным умом? Или человеческая натура испытывает тайную необходимость подняться до чудесного, чтобы вернуть себе некое право, когда-то отнятое у нее и составлявшее лучшую часть ее существа?
— Клянусь честью, — ответил Бутрэ, — я бы не поверил этому предположению, если бы даже ты изложил его достаточно ясно, чтобы я мог его понять. Явление, о котором ты говоришь, происходит всего лишь вследствие старой привычки мозга, который, точно мягкий воск, затвердевший от времени, удерживает дурацкие впечатления, вбитые туда с детства нашими матерями и кормилицами; все это прекрасно объяснено Вольтером в великолепной книге, которую я рекомендую тебе прочесть на досуге. Думать иначе — значит низвести себя до уровня этого простака, который вот уже четверть часа бормочет «Бенедиците» над своей порцией, не осмеливаясь приняться за нее.
Сержи настаивал. Бутрэ защищал свое мнение пядь за пядью, по обыкновению укрываясь за своими неотразимыми аргументами: «предрассудок, суеверие, фанатизм». Я никогда не видел его таким упрямым и высокомерным в метафизическом споре, но беседа не долго удержалась на столь великолепных философских высотах, ибо вино было крепкое и мы пили его усердно, как люди, которым больше нечего делать. Наши часы показывали полночь и добрая половина бутылок была выпита, когда в порыве радости, как будто это обстоятельство освобождало нас от скрытого беспокойства, мы воскликнули все вдруг: