Молча смотрели мы на Долбояка, а тот ухмылялся, поводя плечами. «Хорош закусь, — сказал он, мерзко осклабясь и подмигивая мне. — Жаль только, что рыбам на корм пошел…» Тут лицо Стрекозова неожиданно исказилось. Он затрепетал, свиные глазки его забегали, челюсть отвалилась, и этот звероподобный детина плаксиво произнес: «Мама…»
Я повернулся. От банной палатки на Стрекозова медленно шел Иван Дудкин. Лицо его было бесстрастным, скорее задумчивым, взгляд, тем не менее, не отрывался от впавшего неожиданно в детство шурфовщика.
И вдруг Долбояк оживился, закивал головою, вскинул ружье — я в ужасе закрыл глаза. Раздался металлический звук, но это не было щелканьем курка. Я увидел, как Стрекозов переломил ружье и разрядил его. Затем он закрыл стволы, схватился за них руками, размахнулся и расщепил приклад о камень.
Иван прошел к обрыву, махнул рукой, и шурфовщик упал на колени, склонив голову к земле.
А лебедь тем временем был у самой воды. И тогда Иван разбежался и прыгнул с обрыва…
Геолог перевел дыхание, вздохнул и потянулся за сигаретой. Раскурив ее, он продолжал:
— Не может остаться в живых человек, если прыгнет с высоты ста метров, пусть даже и вода окажется под ним… Потом меня мучило даже не это. Я никак не мог забыть, как падал Дудкин в Бормотуй… Он разбежался и прыгнул. В миг парень исчез за обрывом, но тут оцепенение покинуло меня. Я выбежал на край и увидел, как мой новый рабочий, медленно, понимаете, м е д л е н н о опускается к водам Бормотуя.
Вспоминая эту потрясшую меня картину, я объяснял это тем, что в моем мозгу как бы застопорилось время, и падение Ивана предстало воображению подобием замедленной киносъемки. А что же мне еще оставалось делать? Рассудок всегда старается объяснить непонятное земными, естественными аналогами. И если сознанию заведомо известно, что люди не могут парить в воздухе, то сознание скорее усомнится в собственной нормальности, нежели отвергнет такую очевидную, проверенную опытом истину.
Конечно, в те минуты мне было не до абстрактных умствований. Партия моя была взбудоражена случившимся. Кто-то бессмысленно кричал и махал уже плывущему к лебедю Ивану, другие бежали к пологому берегу, куда должен был выгрести Дудкин, коллектор Зося подбежала к поднявшемуся уже на ноги Стрекозову и отвесила ему звонкую оплеуху, но шурфовщик бессмысленно таращился, испуганно озираясь, и на пощечину Зоей внимания не обратил.
Иван со спасенным лебедем благополучно выплыл на берег, и удивительным было то, что никому и в голову не пришло изумиться, поразмыслить над его фантастическим прыжком.
— А потом он исчез, — сказал Владимир Петрович.
— Лебедь? — спросил Чесноков.
Беглов поморщился.
— При чем здесь лебедь? Пропал Иван Дудкин… Честно признаться, сильно грешил я тогда на Стрекозова: не подстерег ли он парня. Но у Долбояка было «железное алиби», и мы решили: ушел Дудкин в родную деревню, поработал у нас две недели и ушел…
— Две недели, говорите? — спросил помполит. — Забавно… Сегодня ровно столько же с того времени, как Феликс пришел ко мне в каюту на острове Диксон.
— Вася Амстердам проработал в лаборатории Мухачева такое же время, — заметил Владимир Петрович. — Видимо, это у него цикл определенный, двухнедельный…
— Это какой еще Мухачев? У меня есть приятель в Москве с такой фамилией. Художник…
— Это другой, — сказал Беглов. — Мы учились с ним в горном. А сейчас он заведует лабораторией в одном из московских НИИ, и это уже другая история…
ГИБЕЛЬ ТРЕТЬЕГО РИМА
Звено второе
I
Первый раз их тряхнуло в десять часов утра.
По-видимому, Зодчий Мира знал о предстоящей катастрофе, просто обязан был знать, иначе события развивались бы безальтернативно, но вида Агасфер не показал, не намекнул даже о будущих подземных толчках, тех или иных баллах по Рихтеру.
Они сидели вдвоем на гагаринской половине, едва вернувшись в палату после завтрака, и только принялись рассуждать о догадке Эмпедокла, связанной с существованием еще более дробных величин сравнительно с известными стихиями, как вошла Марина Поликанина, милая такая и душевная сестричка милосердия, она принесла лекарство на после-завтрака, на после-обеда и на после-ужина.
Лекарство было разложено ею же в стеклянных пузыречках, и Марина поставила их на письменный стол.
— Спасибо, Марина, — поблагодарил девушку хозяин палаты.
— А вам, Колпаков, я уже все отнесла, — сообщила она, обращаясь к Агасферу.
Тот привстал и элегантно склонил голову. Получилось сие у него весьма изящно.
«Ну и джентльмен, — восхитился писатель. — Прямо-таки лорд, а не директор пионерского лагеря…»
Марина с некоторым удивлением посмотрела на мнимого Колпакова и вышла.
— Хорошая девушка, — сказал сочинитель. — Вот бы такую сманить на работу в фирму…
— А где ваше «вроде»? Неисправимый вы оптимист! Сами же повторяете: кадры решают всё… А все невзгоды ваши от кадровых просчетов.
— Вы, к сожалению, правы, — согласился Станислав Гагарин. — Но я буду…
Он хотел произнести слово «стараться», но сделать этого не успел.
Кресло, в котором сидел сочинитель, вдруг взлетело выше журнального столика, с треском опустилось на пол, затем стремительно двинулось к больничной спецкойке на колесах, а сама койка с лязгом поехала к противоположной стене.
Кресло не успело столкнуться с кроватью, перед летящим в кресле писателем выросла стена, его подтолкнуло с сидения и бросило головой о стену.
Удар был сильным. Станислава Гагарина изрядно оглушило, но сознания писатель не потерял, хотя и закрыл глаза и того, что происходило в палате, не видел, оказавшись на время в некоем шоке.
«Мировой вопрос есть попеременная экспансия то одного, то другого, — высветилась в сознании писателя фраза из книги Семушкина об Эмпедокле, над которой он работал накануне, книга лежала у левой его руки, когда Станислав Гагарин писал роман, и сейчас, наверное, валялась где-нибудь на полу, вместе с литературными бумагами. — То побеждает верх с его онтологическим знаком жизни и д о б р а, и тогда направление космического процесса осуществляется как восхождение, рост или «путь вверх». То, напротив, одолевает низ, с его онтологическим знаком з л а и смерти…»
Теперь писатель почувствовал, что лежит на подпрыгивающем от частых толчков полу. Его схватили за воротник куртки — собирался на прогулку — и сильно встряхнули.
— Надо немедленно покинуть здание! Немедленно! — услышал он голос Агасфера и открыл глаза.
Вечный Жид помог сочинителю подняться на ноги, затем попытался открыть дверь, но дверь перекосило и заклинило.
— Через окно! — крикнул Станислав Гагарин. — Второй этаж… Будем прыгать… Авось, не поломаем ноги!
Но окно с двойными стеклами было запечатано наглухо. Открывалась только фрамуга наверху для воздухообмена, через нее пролезла бы разве что кошка.
— Надо разбить стекло!
С этими словами писатель схватил с вешалки махровое полотенце и быстро, но аккуратно обмотал кулак правой руки.
Но едва он занес руку для удара, здание вновь тряхнуло, дверь распахнулась, и в палату вбежала Марина Поликанина.
Девушка была взволнована, но растерянной сестричку назвать было нельзя.
— Что случилось? — спросила она.
— Землетрясение! — ответил сочинитель.
Агасфер промолчал.
— Надо выводить больных во двор, — сказала Марина, и втроем они выбежали в крестообразный коридор кардиологического отделения.
Здесь паники не было.
Семен Николаевич Подольский, шеф отделения, с молодым доктором, который пользовал сочинителя, звали его Александром Леонидовичем, уже направляли больных, в основном это были дряхлые старушки, вниз по лестнице, благо отделение находилось на втором этаже.
Увидев писателя и Агасфера, Семен Николаевич попросил помочь отправить наружу тех, кто не поднимался с койки.
Станислав Гагарин вбежал в палату, где, ом знал, помещалась мамаша знакомого коллеги, детективщика Лёни Словина, женщина едва двигалась, схватил безо всяких объяснений Анну Наумовну на руки и втиснулся в поток, текущий по лестнице — лифт не работал.
Человеческий вал подпирали больные, которых направляли врачи и сестры с верхних этажей.
Агасфер нес старичка, которого до того возили в кресле.
Марину они потеряли из вида. Наверно, она помогала выводить взбаламученных, находившихся вне себя людей из палат.
Выход из вестибюля на волю оказался перекошенным тоже, но вахтеры выбили стекла окон и помогали больным выбраться наружу.
Люди стонали, охали, старухи плакали и тихонько причитали, подскуливая от страха, но послушно выбирались из больничного корпуса, который вот-вот мог превратиться в общую для них могилу.