Шарапов пискливо засмеялся, любовно тряхнул Семенцова за плечо.
Издалека донесся выстрел.
Емелька оборвал смех.
Шарапов и Семенцов переглянулись.
— Ладно, — нахмурился Андрей, — после договоримся, какая кому цена. А сейчас поскорей опорожняйте свой броненосец, а то, чего доброго, поймаемся со всем гамузом.
Шарапов вприпрыжку побежал к дубу.
Загрузая колесами в песке, отъезжали от берега подводы. Хлесткий, в рост человека, молодой камыш и луговая росистая трава скрывали их.
Управившись с Шараповым, оставив у знакомого чулецкого крутька запасную подводу, Андрей снова вышел на бугор. Но напрасно напрягал он заволакиваемый дремотой взор, томил усталый слух. Пустынными были море и песчаная кайма берега.
Застигнутый рассветом, Семенцов опустился с бугра, срывая и увлекая за собой шуршавшие по траве камни, и, когда подходил к Чулеку, опять услышал неясный, заглушаемый ранними трелями жаворонков, ружейный залп.
И, словно почуяв над головой свистящий полет пуль, рванулся Семенцов к хутору, мигом добежал до двора, где хоронилась подвода. Напугав возчика озверелым своим видом, отчаянно нахлестывая кнутом, погнал лошадь к хутору Синявскому.
«Не иначе, как на полицейских напоролись, сукины дети. Загребет атаман рыбу… А может, Карнаух с Ильей попались?»
До прасольских заводов домчался за полчаса, взмылив загнанную лошаденку. С грохотом, чуть не опрокинувшись на повороте, влетел во двор. Тишина, и спокойствие, властвовавшие на берегу, удивили Семенцова. Заводы и коптильни, вросшие в землю, камышовые кровли ледников стояли нерушимо, ничем не потревоженные. По двору расхаживали заспанные угрюмые сторожа, на прутах, перекрещивающих двери сараев, висели пятифунтовые замки.
Семенцов спрыгнул с дрог, подбежал к высокому закутанному в плащ делу.
— Где же Шарап? — спросил он, задыхаясь. — Куда девался с рыбой?
Дед сначала непонимающе поморгал бесцветными глазами, потом усмехнулся в разметанную влажную от росы бороду.
— Э-э, Андрей Митрич, поминай как звали.
— Да неужто смотались?
— Э-э, — снова затянул дед и махнул рукой, — подводчики уже ухи свежей наварили, а ты только опомнился. Где припозднился так?
В голосе сторожа слышалась явная насмешка. И впрямь было над чем посмеяться: сам прасольский заправила удивлялся и не верил ловкости и оборотливости своих подручных.
12
Задержанных на берегу Егора Карнаухова, Илью Спиридонова и Ваську пихрецы тем временем привели на «Казачку», представили грозным очам полковника Шарова. Раненого в правую ногу, истекающего кровью Панфила Шаров приказал оставить на берегу: подстреленный рыбалка убежать не мог и охране был не нужен; да и не любил полковник лишних хлопот. Раненый мог, чего доброго, умереть, и тогда возись с ним, составляй лишний протокол, давай особые объяснения высшему начальству. За все, что происходило с рыбаками на суше, полковник не нес никакой ответственности.
Совсем нелегко пришлось бы Панфилу Шкоркину лежать с простреленной ногой среди зеленой куги, на сырой земле, если бы не облегчил его участь один сердобольный казак-пихрец. Повинуясь, очевидно, соображению, что и на войне даже раненому врагу оказывают помощь, он промыл речной водой рану Панфила, снял с него грязную, пропитанную смолой рубаху и обмотал ею ногу.
— Теперь лежи, станичник, не рыпайся. Потом доставим тебя в хутор, — пообещал пихрец.
— И за то спасибо, — скрежеща от боли зубами, ответил Панфил. Он уже успел свернуть толстую папиросу и, жадно затягиваясь махорочным дымком, казавшимся теперь, после всех волнений, особенно сладким, следил с берега за тем, что происходило на «Казачке».
Над донскими гирлами уже вставало веселое огненно-красное солнце. Вода в затоне стояла неподвижно, и казалось, что это не вода, а длинный, вырезанный алмазом, кусок зеркала, вправленный в плоские, поросшие чаканом берега. Только изредка на ее поверхность выныривали резвые сазаны, и тогда утренняя благодатная тишина нарушалась мелодичным всплеском. В камышах однообразно скрипела какая-то болотная пичуга, в свежем воздухе, заглушая комариное зудение, детскими жалобными голосами перекликались бакланы.
Никогда еще утро в гирлах не казалось Аниське таким прекрасным. Как ярко переливалось лучами солнце, какими огоньками-самоцветами играла на прибрежных кустах осоки роса! А чистый прохладный воздух, напитанный единственными, неповторимыми запахами луговых трав, пряных цветов, водорослей и стоячих омутов, вливался в горло, как холодная брага.
Егор, Илья, Васька и Аниська стояли на палубе катера, выстроенные в шеренгу. Полковник Шаров, без шинели, в одном диагоналевом кителе с расстегнутым воротом, в сплюснутой фуражке с красным околышем, ходил перед рыбаками, заложив за сутулую спину руки и, сердито хмыкая в усы, сыпал руганью:
— Сволочи! Воры! Когда я отучу вас ездить в заповедник? Надоело! Мерзавцы! Негодяи!
Команда пихрецов во главе с вахмистром Крюковым собралась тут же, на палубе, в ожидании привычных приказаний начальника.
Аниська горбился рядом с Егором, чувствуя, как дрожит локоть отца, как вырывается из его груди трудное дыхание.
Аниськи у самого страшно болели распухшие десна и губы, запекшаяся кровь стягивала подбородок, но у него хватило мужества подбодрить взглядом отца: не слезы, не обида, а негодование и злость теснили его горло; от этой злости он чувствовал себя сильнее, крепче.
Нагнув голову, Егор и Илья исподлобья, угрюмо смотрели на Шарова.
— Вот ты, — подошел Шаров к Илье и ткнул его кулаком в грудь. — Я уже ловил тебя два раза, а ты опять лезешь, скотина! Ты дождешься, что я тебя законопачу в тюрьму.
И Илья, этот пожилой сильный человек, ответил чуть слышно;
— Нужда, ваша благородия. Жить нечем.
Шаров побагровел, убыстрил мелкие, семенящие шаги.
— Какая нужда? Негодяи! Разбойники! Врете! Водку пить?! Гулять надобно, а?!
— Никак нет, ваша благородия, господин полковник, — сдержанно вмешался Егор, и Аниська почувствовал, как локоть отца затрепетал сильнее. — Рыбы в законном нету. Прижали нас к хутору, а одними бычками не проживешь.
Шаров уставил в Егора белесые, с отечными мешками, глаза, крикнул:
— Кого прижали? Кто прижал? Молчать! Бунтовщик! Я вот тебе!..
— Виноват, ваша благородия! Больше не будем, — стал просить Илья. — Накажи бог, не будем. Отпустите. Отдайте каюк и сетки! Пропадем совсем без снасти!
— Кому отдать, мерзавцы?. Вам отдать? А вы опять приедете и будете воровать? Ну-ка! — ткнул полковник прямо в лицо Илье кулак. — Я вам покажу! Я вам дам! Вахмистр Крюков, каюка и снасти не отдавать! Составить протокол, а потом проучить! Понятно?
— Понятно, ваше высокоблагородие, — вытянулся, взяв под козырек, Крюков.
— Ваше благородие, раненого бы надо скорее отвезти в хутор, — попросил Егор. — Пропадет человек.
Шаров потер сухие розовые руки, словно омыл их перед рыбаками, скривил губы.
— Не пропадет! Тут казаки будут ехать — отвезут. А ты, Крюков, проучи их хорошенько. Это те, что не давали тебе покою. Делай с ними, что хочешь.
Шаров хотел было уже уйти, когда все время молчавший Аниська неожиданно дерзко, так, что Егор не успел остановить его выкрикнул:
— Ваша благородия! Вы нас тюрьмой и вахмистром не пугайте! Видали мы таких, как вахмистр! Емелька Шарапов у вас больше нашего в запретном крутит и вы ему прощаете! За что? А за то, что Емелька серебрит вам и вашему вахмистру руку!
Шаров круто обернулся к Аниське, смотрел на него изумленно, как на внезапно появившуюся со дна затона, диковинную рыбу.
— Это что еще за голос! Что за разговоры? — бледнея, спросил он. — Ах, сморчок! Ты что сказал?
— То, что слыхали! — гневно и вызывающе крикнул Аниська и осекся, чувствуя, как отец до нестерпимой боли жмет его пальцы.
— Молчать! Мальчишка! Крюков! Проучить! — сдавленно прохрипел полковник и, еще раз брезгливо отряхнув руки, скрылся в каюте.
Крюков подошел к Аниське и, быстро развернувшись, взмахнул кулаком.
Егор едва успел поднять руку, чтобы защитить сына. Сильный удар пришелся по его костлявому, твердому, как: сталь, локтю. Крюков взвыл от боли, заскрипел зубами.
— Казаки! — крикнул он. — Раздеть хамов! Пороть смоляными бечевами!
Пихрецы принялись стаскивать с рыбаков рубахи. Послышались тупые удары толстыми просмоленными обрывками каната — «бурундуками».
Аниська не давался, вырываясь из рук двух здоровенных пихрецов, но его оглушили прикладом в голову, и он потерял сознание.
Очнулся он в том же угольном ящике, в который был брошен сначала. Голова его трещала от боли, глаза заплыли синей опухолью, слезились.
Солнце уже поднялось высоко и ласково пригревало голову. И все та же болотная птичка стрекотала в камыше.