Дом Харитоненко был огромный дворец, расположенный на другом берегу реки, как раз напротив Кремля.
Для встречи с британской делегацией были приглашены все власти, вся знать, все московские миллионеры, и, когда я прибыл, было тесно, словно на лестницах театра в очереди. Весь дом был сказочно убран цветами, доставленными из Ниццы. Казалось, что оркестры играли во всех передних.
Когда наконец я поднялся наверх, я затерялся в толпе людей, из коих не знал ни одного. Я сомневаюсь даже, поздоровался ли я с хозяином и хозяйкой. На длинных узких столах были расставлены водка и самые восхитительные закуски, горячие и холодные, которые подавались десятками служителей стоявшим гостям. Я выпил рюмку водки и отведал несколько незнакомых блюд. Они были превосходны. Один говоривший по-английски русский сжалился над моим одиночеством, и я еще выпил и закусил. Давно уже прошел назначенный для обеда час, но никто, кажется, не беспокоился, и меня поразило то, что, может быть, в этой своеобразной стране обедают стоя. Я снова выпил водки и съел вторую порцию оленьего языка. Затем, когда мой аппетит был утолен, вдоль столов прошел лакей и вручил мне карточку с обозначением моего места за столом. Немного минут спустя огромная процессия потянулась в столовую. Я не хочу преувеличивать. Скажу по совести, я не в состоянии припомнить числа блюд или разнообразных сортов вин, подававшихся к ним. Но обед затянулся до одиннадцати часов и обременил бы желудок гиганта. Моими непосредственными соседями были мисс Мекк, дочь железнодорожного магната, и флаг-лейтенант Каховский, русский морской офицер, прикомандированный к лорду Чарльзу Бересфорду.
Мисс фон Мекк превосходно говорила по-английски, и под действием безыскусственной живой теплоты ее речи моя робость скоро растаяла. Не прошло и половины обеда, а она дала уже молниеносный обзор англо-русских отношений, суммарное изложение особенностей английского и русского характера, общую характеристику всех находившихся в зале и детальный отчет о всех ее личных желаниях и стремлениях как осуществившихся, так и невыполненных.
Каховский казался расстроенным и не в своей тарелке. Во время обеда его вызвали из комнаты, и он более не возвращался. На следующий день я узнал, что он подошел к телефону переговорить со своей любовницей, женой одного русского губернатора, проживавшей в Санкт-Петербурге. Отношения их с некоторого времени испортились, и она с драматическим инстинктом выбрала момент, чтобы сказать ему, что между ними все кончено. Каховский тогда извлек револьвер и, держа еще телефонную трубку в руке, всадил себе пулю в лоб. Это было весьма печально, совсем по-русски. Событие произвело очень тяжелое впечатление на лорда Чарльза Бересфорда и подало опасный пример молодому и необыкновенно впечатлительному вице-консулу.
Обед дотянули до конца, и мы снова поднялись наверх в другой обширный зал, где была устроена сцена. Здесь более часа Гельцер, Мордкин и Балашова восхищали нас балетным дивертисментом, а Сибор, первый скрипач оркестра Большого театра, играл нам ноктюрны Шопена.
Во что должен был обойтись такой вечер, мне неизвестно. Для меня он закончился только к утру. После музыкального дивертисмента мы танцевали. Для меня это был эксперимент не из удачных, и странно, что русские тогда были плохие бальные танцоры. Крепко ухватившись за дружески расположенную мисс фон Мекк, я нанес еще раз визит в столовую, где шел непрерывный ужин. Здесь я застал сына хозяина дома, толстощекого молодого человека, которому не было и двадцати лет, но который уже в этом возрасте выказывал признаки ожирения – доказательство привольной жизни. С краской на лице он сообщил нам, что, как только гости разъедутся, мы отправимся послушать цыган – и устроили маленький заговор, собрали еще до полдюжины родственно настроенных душ и в четыре часа утра на тройках, частных тройках, запряженных великолепными арабскими лошадьми, пустились в длинный путь к Стрельне, царству Марии Николаевны.
Я представляю себе еще и сейчас эти тройки, стоящие перед домом: меховые полости кучеров, головы которыми кажутся маленькими в меховых шапках, выступающих и огромных складок шуб, подобных костюму Гаргантюа; красивых лошадей, кусающих удила; под нами покрытая льдом река, сверкающая, словно серебряная нить при луне. Прямо перед нами призрачные кремлевские башни, словно белые часовые, охраняющие звездный ночной стан.
Мы заняли свои места, по двое в каждых санях. Кучера гикнули на лошадей, и мы тронулись. Шесть добрых километров мы пронеслись с бешеной скоростью по пустынным улицам, по Тверской, мимо Брестского вокзала, мимо известного ресторана «Яр», прямо в Петровский парк. Мороз щипал щеки, у кучеров на бородах выросли сосульки, и мы наконец остановились перед маленьким стеклянным зданием, носившим название «Стрельна».
Как во сне, я с остальной компанией прошел по пальмовому дворику, представляющему главную часть здания, в обширный кабинет с деревянными сосновыми стенами, где в открытой печи потрескивал огонек. Владелец ресторана, потирая руки, поклонился. Главный распорядитель поклонился, не потирая рук. Вереница служителей в белых фартуках поклонилась еще ниже и двинулась молчаливо исполнять свои разнообразные обязанности. В несколько секунд комнаты были подготовлены для великого ритуала. Мы, посетители, уселись за большим столом поближе к огню. Впереди нас было открытое пространство, а позади полукругом были расставлены кресла для цыган. Лакей подал шампанское, и тогда явилась Мария Николаевна в сопровождении восьми цыган – четырех мужчин с гитарами и четырех девиц, гибких и стройных. Как мужчины, так и женщины были в традиционных цыганских костюмах: мужчины в белых шелковых русских рубашках и цветных брюках, девицы в цветных шелковых платьях и с красными шелковыми платками на головах.
Когда я впервые в эту ночь увидал Марию Николаевну, она была уже толстая, грузная женщина лет сорока. Ее лицо было в морщинах, а в широких серых глазах была задумчивая печаль. В состоянии покоя она казалась старой одинокой женщиной, но стоило ей заговорить, как морщины на лице разглаживались в улыбку, и можно было догадываться об огромном запасе энергии, которым она обладала. Циник, пожалуй, скажет, что жизненной ее задачей было привлекать глупых, преимущественно богатых молодых людей, петь перед ними и заставлять их выпивать целые моря шампанского, пока их богатство или богатство их отцов не перейдет в ее карман. Здравый смысл, может, окажется на стороне циника, но ничего циничного в отношении к жизни у Марии Николаевны не было. Она была актрисой, в своем роде великой, вознаграждавшей полностью за те деньги, что получала, а доброта ее и щедрость по отношению к тем, кто были ее друзьями, исходили прямо от сердца.
В ту ночь я первый раз слышал ее пение, и память о густых низких нотах, составлявших секрет лучших цыганских певиц, будет жить у меня до смерти. В эту ночь я выпил первую свою «чарочку» в ответ на ее пение. Для новичка это весьма тяжелое испытание. Большой бокал из-под шампанского наполняется до краев. Цыганка ставит его на блюдо и, обратившись лицом к гостю, который должен будет выпить «чарочку», поет следующий куплет:
Как цветок душистыйАромат разносит,Так бокал пенистый,Тост заздравный просит.Выпьем мы за Рому,Рому дорогого,А пока не выпьем,Не нальем другого.
Последние четыре строчки с усиливающимся темпераментом поет весь хор. Певица тогда подходит к гостю, которого она чествует, и протягивает ему блюдо. Он берет стакан, низко кланяется, выпрямляется, затем единым духом выпивает бокал и ставит его на блюдо вверх дном, чтобы показать, что не оставил ни капли.
Это интимный ритуал. Берется только христианское имя гостя, а так как у русских нет имени Роберт, Мария Николаевна окрестила меня Романом, его русским эквивалентом. Романом или Ромочкой я остался навсегда для своих русских друзей.
Искусство Марии Николаевны, однако, как я обнаружил, уже тогда относилось к более высокому уровню, чем простое пение одних застольных песен. Когда она пела соло своим голосом, то страстным, то влекущим, то спадающим до безмерной печали, мое сердце растоплялось. Цыганская музыка действительно более отравляющая, более опасная, чем опиум, или женщины, или напитки, и, хотя шампанское составляет необходимую принадлежность увеселения, в ее призыве слышится грусть, неудержимо привлекательная, почти непреодолимая для славянской и кельтской рас. Много лучше всяких слов выражает она скрытые и подавленные желания человеческого рода. Она вызывает меланхолию полулирического, получувственного свойства. В ней часть от безграничного простора русской степи. Она крайняя противоположность всему англосаксонскому. Она неудержимо разрывает все препятствия. Она приводит человека к ростовщикам или доводит до преступления. Несомненно, это самая примитивная из всех форм музыки, в ее призыве (да простит мне дух Марии Николаевны это святотатственное сравнение) есть что-то роднящее ее с негритянским культом. Она в то же время весьма дорогая. Это она должна нести ответственность за главную массу моих долгов. Однако, будь у меня завтра тысячи и желание промотать эти деньги, то не найдется ни в Нью-Йорке, ни в Париже, ни в Берлине, ни в Лондоне таких развлечений, которые я предпочел бы цыганским вечерам в «Стрельне» в Москве или в Вилла-Родс в Санкт-Петербурге. Это единственная форма развлечения, которая никогда не надоедала и которая, если бы я поддался искушению, никогда не перестала бы меня очаровывать.