Это был приятный и полезный период моей русской жизни. Еще задолго до того, как я овладел русским языком настолько, чтобы принимать участие в общем разговоре, я заподозрил, что Эртели резко настроены против царского режима и что их симпатии – на стороне кадетов и социалистов-революционеров. Когда мои знания русского улучшились (за четыре месяца я научился говорить довольно бегло), подозрение это подтвердилось, и сознание того, что я живу в антицаристской среде, делало мою жизнь увлекательной, придало новый вкус моим занятиям по языку. Но, когда за вечерним чаем я был представлен женщине, муж которой был расстрелян во время революции 1905 года, я почти испугался. Я рассказал об этом эпизоде Монтгомери Грову, который серьезно покачал головой и рекомендовал соблюдать осторожность. Однако ничего неприятного со мной не приключилось во все время пребывания в этом обществе. Позднее я убедился в том, что вся московская интеллигенция разделяет взгляды Эртелей.
И действительно, Эртели были типичными представителями интеллигенции. Когда к десяти часам вечера собирались они за столом вокруг самовара, то готовы были сидеть до глубокой ночи и обсуждать вопрос о том, как спасти мир при помощи революции. Но когда наступало утро действия, они крепко спали в своих кроватях. Все это было очень безвредно, безнадежно и очень по-русски. Если бы не война и не извечная плохая организация русских военных сил, царь все еще сидел бы на троне. Я бы не хотел создать неправильного впечатления. Мои русские друзья не были под наваждением революции. Политические разговоры приберегались для специальных случаев, как, например, для печальных политических годовщин или для возмутительных политических приговоров русских судов. В остальное время беседы носили оживленный и поучительный характер.
В доме бывало много писателей – старые друзья покойного Эртеля. Молодые люди с пьесами для постановки и романами для издания. Художники, музыканты, актеры и актрисы. Все они производили на меня большое впечатление, и я им поклонялся. У Эртелей я впервые встретился с госпожой Ольгой Книппер, вдовой Чехова и одной из лучших московских драматических актрис. С госпожой Эртель я впервые увидел чеховские пьесы в постановке Московского Художественного театра, этого строгого, торжественного театра, где аплодисменты запрещены и где в случае опоздания приходится пропустить целый акт.
В этот период жизнь моя была раздвоена: одна половина – русская и неофициальная и другая – официальная и преимущественно английская. Предпочтение я отдавал русской и неофициальной. Иногда я обедал в домах у московских англичан. Реже я присутствовал на банкетах в германском консульстве. Я нанес несколько официальных визитов моим коллегам по консульству и раз или два в неделю посещал Британский клуб в гостинице «Националь». Из русских богачей, с которыми я встречался во время пребывания в Москве британской делегации, я никого не видел. Скоро я обнаружил, что так называемого света в Москве не существует. Имелось незначительное число знати, которая держалась особняком. Богатые купцы составляли особую группу. Интеллигенция была доступна, но только для тех, которые были введены в ее круги. Вне своих деловых отношений англичане и русские жили строго обособленно. Надо сказать, что многие местные англичане смотрели на русских, как на добродушных, но безнравственных дикарей, которых небезопасно вводить в свой домашний круг. Мне было забавно видеть госпожу Зимину – московскую миллионершу – за завтраком и партией бриджа со своими тремя мужьями: двумя бывшими и одним настоящим. Это, несомненно, являлось признаком терпимости, в то время выходящей за пределы западной цивилизации. Жены англичан в благочестивом ужасе воздевали руки.
Мое знакомство с английской колонией нельзя считать очень удачным. Почти что первыми англичанами, которых я встретил, были братья Чарноки. Оба были ланкаширцами и связаны с хлопчатобумажной промышленностью. В то время Гарри, младший брат, был директором большой хлопчатобумажной фабрики в Орехово-Зуеве Владимирской губернии.
Орехово-Зуево являлось одним из наиболее беспокойных промышленных центров, и там Чарнок в качестве противоядия водке и политической агитации ввел футбол. Организованная им заводская команда была в то время чемпионом Москвы.
Обо мне в кругах английской колонии ходили слухи, что я – блестящий футболист, вероятно, потому, что меня спутали с моим братом. Не справляясь о том, какой вид этой игры я практикую. – круглым или овальным мячом, Чарноки попросили меня вступить в состав «морозовцев», как называлась их заводская команда. Несколькими часами позже я узнал, что в Москве имеется английская команда, в которой, как ожидалось, я буду играть. Председатель клуба сделал все, что в его силах, чтобы убедить меня изменить решение, но, давши Чарнокам слово играть у них, я не был склонен отказаться от него.
Вначале на меня немного сердились, но я никогда не пожалел о принятом решении. Позднее, когда я ближе познакомился с этими северянами, я понял, какие они прекрасные ребята. А Чарноки с тех пор сделались моими верными друзьями, и я всегда считал мой футбольный опыт с русским пролетариатом самой ценной частью моего русского воспитания. Я боюсь, что опыт этот принес мне больше пользы, чем моему клубу. С трудом я справлялся с порученным местом в команде. Несмотря на это, матчи были очень интересны и вызывали огромный энтузиазм. В Орехове нам приходилось играть перед толпой в десять-пятнадцать тысяч человек. За исключением проигрышей иностранным командам, мы редко проигрывали.
Разумеется, опыт Чарноков увенчался полным успехом. Если бы он был заимствован другими фабриками, то влияние его на характер русских рабочих оказалось бы очень значительным. В моей карьере русского футболиста имел место лишь один интересный эпизод. Это произошло в Москве, где наша заводская команда встретилась с германскими чемпионами. Из побуждений корректности русские футболисты предложили немцу быть рефери. Немцы были значительно сильнее наших игроков и использовали это свое преимущество для некорректной игры. В особенности один немец играл возмутительно грубо против молодого семнадцатилетнего английского студента, племянника Чарноков и блестящего футболиста, игравшего в нападении рядом со мной левым крайним. После того как немец сшиб его с ног в пятый или шестой раз, я разозлился и обругал его в выражениях, которые действительно никогда не употребил бы в Англии. Рефери немедленно остановил меня. «Будьте поосторожнее, – обратился он ко мне на прекрасном английском языке. – Я слышал, что вы сказали. Если вы еще раз позволите себе употребить такие выражения, я вас удалю с поля». Выражения, которые я употребил, не были так уж ужасны. Это было обращение к Всевышнему с просьбой поразить немца и отправить его в самые глубокие недра преисподней. Но в тот момент я все же содрогнулся. Как молния, мелькнули у меня перед глазами заголовки в английской прессе: «Британский вице-консул удален с поля за сквернословие», и я тут же подло и пространно извинился. После игры я сообщил о своих опасениях судье.
– Если бы я знал, кто вы, – заметил он со смехом, – я удалил бы вас с поля без предупреждения.
В течение этих месяцев подготовительной работы на мою жизнь влияло еще кое-что. Это дружба с Джорджем Боуэном, молодым артиллеристом, который изучал русский язык за счет военного министерства. В общем, я был невысокого мнения о военных переводчиках. Однако Боуэн являлся исключением. Это был светловолосый маленький человек, очень серьезный и умный. Он обладал спокойным характером, который редко ему изменял. Мы очень подружились и по крайней мере раз в неделю обедали вместе, причем во время этих обедов находили отдохновение от нашей работы, сопоставляя мнения о наших русских учителях. Он был прилежным работником и, поскольку мы превратили наши обеды в своего рода гастрономическое соревнование в знании русского языка (кто первый спотыкался на каком-нибудь слове в меню, тот платил за обед), эти обеды не наносили ущерба нашим русским занятиям.
В июне для нас обоих истек шестимесячный срок пребывания в Москве. В это время мы уже умели с известной беглостью изъясняться между собой на ломаном русском языке. С характерной скромностью мы не производили этих упражнений на улицах, а приберегали их для уединения парков и лесов. Мы жили очень скромно и лишь изредка позволяли себе выходить из рамок строгой экономии, которой научил меня Боуэн.
Однако случались и прорывы. В особенности одно отступление от этого режима чуть не нанесло ему непоправимого удара. В июле мое начальство с семьей перебралось на дачу – своеобразный летний домик за городом, куда отправляются все русские, за исключением самых бедных, чтобы избегнуть удушливой жары московского лета. И семья Эртелей выехала за город, оставив меня одного в квартире. Боуэн проводил отпуск на даче со своим русским семейством. Я был одинок и несчастен, но непоколебим в своем новоявленном аскетизме. Однажды днем Боуэн вошел ко мне. Небо было цвета чернил. С юга приближалась гроза, и зной, растопивший асфальт, стал невыносимым. С красным лицом Джордж кинул свою шляпу на кровать и бросился в кресло.