Никто чужой не догадывается, что в метре от кладок лежат, затянутые илом и заросшие травой, два широких плоских камня. Когда-то я становился на них, пропуская поток между ног, и лихо черпал бьющую и сразу наполняющую ведро струю. Или, присев на корточки на одном из них, забрасывал удочку туда, где сейчас криница, и таскал полосатых окуньков.
Могучие вербы изгибаются возле тропинки в самых прихотливых и откровенно эротических позах. Ольха с черемухой переплелись, как влюбленные девушки. Пластика потрясающая. И никакой морали. Все ячейки старательно заполняются медом жизни.
Из-под вторых кладок вырывается бурный, почти горный поток. Он подныривает под лежащую на воде ольху, оставляя на поверхности возле нее поролоново-желтую, грязноватую пену. Потом продирается через черные источенные зубы старой плотины и обрушивается на сваленную половодьем вербу, что красовалась на противоположном берегу.
Стволы божьего дерева живописно торчат из воды. С каждой весной они опускаются все ниже, теряя более тонкие и слабые суки. Первый год в воде верба еще зеленела, выбрасывала вертикальные побеги – не хотела верить тому, что произошло. Теперь – только мертвые, обглоданные водой стволы, торчащие, как бивни мамонта.
Пересеклись неожиданно судьбы могучего дерева, гордо поднявшегося к небу, и стремительно рыскающего, мутного потока. Недолго красовалась верба на краю моего любимого островка. Вода победила. В проявлении – стихия самая мягкая, в стремлении, всегда достигающем цели, – самая жесткая.
Осталась кое-чья фотография – того первого года, когда верба рухнула в реку. Обнаженная грациозная фигурка среди мощных и прихотливых изгибов, освещенная солнцем, на фоне зелени и голубого неба. Есть фотография, где она же на кладках, в стареньком ситцевом халатике, задумчиво отрешенная – над темной, перевитой жгутами и грозно летящей водой, вспыхивающей белым оперением возле каждого камня и каждой сваи.
Осторожно спустился на упавшую ольху. Балансируя с кошелем в руках, присел на корточки. Теоретически глубины с полметра, но все же не хочется убедиться в этом на практике. Да, суха теория, но лучше ей такой и оставаться. Погружаю в воду, потряхивая, кошель с картошкой.
Одну свеклу вырывает и уносит. Такая хорошая свеколка, катится по дну. Надо делиться. Даже не знаю, кто из речных жителей сможет ею полакомиться. Опускаю и снова поднимаю кошель, потряхиваю. Серые клубни начинают розоветь, влажно поблескивая на солнце. Оно еще пробивается сквозь верхушки деревьев.
На крутом берегу напротив торчит почерневшее дубовое бревно. Если подойти поближе, то можно увидеть, что изображает оно – довольно условно – фигуру скрипача. Выделяется только лицо. Тоже экспонат.
Призван напомнить, что пан Михал Ельский был музыкантом. Давал концерты в городах Европы. В основном, видимо, любительские – дворянину играть за деньги было неприлично.
У пана Ельского и начал трудовую карьеру мой дед – с восьми лет пас телят. Как-то заснул под ольхой, положив под голову шапку. Телята, ощутив свободу, тут же рванулись в панское жито, заманчиво зеленеющее вокруг Кобана. Тут как раз появился панич – то ли на охоту, то ли с охоты. Заметив непорядок, молодой хозяин скомандовал:
“Ату его!” Собаки ткнулись, понюхали – свой, не стали будить. Так что история о собаках, разорвавших дворового мальчика, – выдумка.
Как и все остальное у Федора Михайловича.
Молодой балбес – вероятно, уже внук интеллигентного скрипача – подбежал, схватил мальчика за ноги, раскрутил и бросил в кусты.
Потом пан осторожно ощупывал его мягкими белыми руками, спрашивал ласково, где что болит. В тот день пастушок пришел домой рано и с добычей: полпуда муки и пять фунтов сала. “Добрый был пан!” – вспоминал дед.
Тем не менее музыканту срубили нос, не укладывающийся в стереотипы славянской расы. Да и сам музыкант, как говорила моя мама, “вылитый
Шимон”. Еврейское местечко с сапожниками и портными, музыкантами и балагулами (конное такси), с корчмой и шинкаркой просуществовало до коллективизации, а в деревне неподалеку дотянуло и до немцев. “Куда ми пойдем, до какого леса? Зачем? Дети заболеют! Что ми этим немцам сделали?” Над их общей могилой возле дороги стоит тяжелый памятник с оградой, а в сносимых глинобитных печах находят иногда золотые монеты.
Выбираюсь на берег. На солнце уже только скрипач. Я с картошкой в тени. Сразу чувствуется стылая сырость еще не отогревшейся как следует весенней земли. Справа и слева, соревнуясь, щелкают соловьи.
“Хотю-хотю-хотю! Тоже-тоже-тоже! Может быть! Может быть! Если! Если!
Фигушки!”
Все нежно зеленеет, волнуется, тянется. Близкая, разноцветно мерцающая галька на дне. Еще короткая, резко мотающая гривкой, не достигающая поверхности речная трава.
Кто-то частит каблучками со стороны “Полифема”. Сначала, как голубая гигантская бабочка, возникает бант. Да на чьей же это золотой головке?! Бог ты мой! Голубой костюм, белые туфли. Сытенькая свежая мордашка с выражением привычной бесшабашности – хочу и буду! Ну и хоти себе, я не против. Тамара. Боевая подруга нашего Полковника.
Последний раз я видел ее зимой, почти на этом самом месте. Печально куталась в какую-то свалявшуюся коричневую шубу. Кругом все было в снегу. Черная вода парила меж прихваченных ледком берегов. Пушистый иней делал деревья объемными и загадочными. Солнце глядело из каждой снежинки: вот оно я, повсюду! Неожиданным контрастом этому празднику света и чистоты прозвучали ее печальные слова: “Может, я скоро умру, не увидимся больше”. Были у нее печеночные колики. Вызывали
“скорую”, лежала в больнице. Намучилась. “Только вот эта красота, а больше и нет ничего в жизни!” – неожиданно обронила и пошла, не прощаясь, дальше. С какой-то болезненной улыбкой на желтоватом, без никакой косметики лице.
Все это было давно и неправда. Весна, всюду весна, соловьиный май!
Зимние печали забыты напрочь. Жить – значит забывать. Немного за сорок, а может, и все сорок пять. Уже лет десять, как с Полковником.
Оставила мужа в Минске, двух дочерей-подростков, работу на рынке – всех проверяла. Лихо расплевалась с городом и вернулась туда, где родилась, – в деревенскую хату, без ванны и теплого туалета, без центрального отопления.
Бывший муж все еще не женился, периодически появляется на горизонте, уговаривает вернуться. “Все будет у нас хорошо, Томочка! Больше и пальцем не трону!” Нет, нет и нет! Не повернуть речку вспять. Как не надоест долбить одно и то же, унижаясь, упрашивая со слезами на глазах! А за каждую свою драгоценную слезинку надеется получить сторицей. Знает она его гнусную породу, не год с ним отмаялась.
Каждая его просьба только распрямляет ее все больше, делает свободней, пренебрежительней. Она привыкла к этому ежегодному ритуалу, с мольбами и слезами, да и он втянулся. Скажи вдруг, что согласна – попробовать? – опешит, будет просить прощенья, говорить, что да, конечно, вот только ремонт закончит – и сразу приедет за ней.
Нужна ему не она, а только мечта о ней – чтобы как-нибудь дожить, дотянуть тягостную череду полупьяных дней.
По призванию Томочка, конечно, секс-бомба. В цивилизованном, то есть торговом, мире, где все имеет цену, а значит, продается и покупается, она бы украшала обложки неприличных журналов. Зато здесь в радиусе трех километров она оказывает свое тонизирующее и возбуждающее действие. Причем без всякой выгоды для себя и с явным ущербом для красоты и здоровья. Полковник ревнует направо и налево.
Очевидно, это тоже ритуал, приятно возбуждающий, необходимый обоим.
Вот и сейчас она оглядывается, изображая некое беспокойство и надежду одновременно.
– Что там?
– Да рыбаки какие-то. Показалось – Андрей. Шагу не дает ступить! – откровенно хвастается она.
– Какой молодец!
– Да, колотит чем ни попадя! Особенно под пьяную руку.
– Ну, Тамара, у тебя полный комплект – и пьет, и бьет, и ревнует. А в промежутках еще и любит, наверно.
– Только что скучать не дает!
Годится она ему в дочки. Расторопная, работящая, привычная к деревенским заботам. Завели кроликов. Огород соток тридцать, сад.
Пашут все лето. Погреб ломится от солений-варений. Помогают и ее дочкам, уже замужним, и его сыну. Тот живет с женой в трехкомнатной отцовской квартире, но отношения с отцом не простые. Полковник под пьяную руку наговорит чего хочешь и сам потом не помнит. И на свадьбу сын не пригласил, венчался в какой-то новой церкви, похожей на старый брезентовый цирк. Андрей все-таки узнал где, пришел и тайком наблюдал это странное для него зрелище. Мальчик, лишенный с детства материнского тепла и любви, нашел их в религиозной семье своей будущей жены. Веру он принял вместе с ее любовью.
С “Полифемом” Полковник не сошелся характером, но ему-то что, у него военная пенсия, а вот ей еще надо заработать. В колхоз не хочет, а работать в бане – Андрей не разрешает. Как будто она голых мужиков не видела. Вот так и живем. Надолго? Заходи как-нибудь. Ох, боровички у меня – один в один!