Я вспоминал, и прошлое словно бы приближалось, краски становились ярче, громче слова, воображение дорисовывало забытое. Я был уже совсем рядом с самым главным, с самым страшным событием…
Вдруг я увидел себя самого — маленького, прижавшегося к мокрой траве. Рядом бешено били пулеметы. Над полем, над озером, над моховым болотом ярко белели полосы от трассирующих пуль.
Вспыхнула комендатура, над озерами встало огромное зарево. Пламя отразилось в воде. От зарева стало светло как днем. Партизаны ползли по глубокой траве, перебегали дорогу, били из автоматов.
Страшную, окрашенную красным светом пожара видел я картину. Люди кричали, падали, пропадали в дыму. По фашистам с двух сторон били партизанские пулеметы, на комендатуре лежал косой огненный крест.
На рассвете за озерами загудели машины, гулко ударило орудие, и партизаны стали отходить. Стало вдруг тихо, так тихо, что давило уши, словно я нырнул глубоко-глубоко в озеро.
К догоравшей разбитой комендатуре хлынули люди. Мать заперла меня в омшанике, но я выбрался через соломенную крышу, бросился следом. Было страшно, но я бежал, мне нужно было видеть самому, своими глазами.
Наша деревня стала полем боя. Я увидел убитых. В траве лежали немцы, мундиры слились с травой, лица стали темными, словно земля. Оружия рядом с фашистами не было, солдаты застыли, но и мертвые они были страшны.
На месте комендатуры лежало пожарище, тлели головни, вился дым, нестерпимо пахло гарью, кружил пепел. Уцелел только балкон, срубленный из сырых лесин. На нем лежал офицер в каляном дождевике, правая рука убитого свесилась вниз. Словно головня, чернел ствол пулемета.
Рядом с огнищем среди корявых валунов лежали двое: полицай и обер-лейтенант Хорст в незастегнутом мундире. У полицая обгорело лицо, обуглилось плечо. Земля вокруг была засыпана гильзами, валялись кассеты от ручного пулемета, пустые ленты от станкового — полицай и немец бились до последнего патрона.
Потом я увидел убитых партизан. Парнишка в зеленом ватнике застыл посреди покоса. Вместо правой руки у него был красный рукав, лицо белое, словно из парашютного полотна…
По лугу ходили люди с лопатами, поднимали убитых, относили к глубокому окопу. Все вокруг стало чужим, непонятным, страшным. В траве лежали гранаты, патронные коробки, пустые фляги. Под елью стоял еловый ящик, полный куриных яиц. В саду на ветках змеились пулеметные ленты, вились на ветру белые бинты.
С этого все началось.
По книгам, по рассказам отца, матери и бывших партизан я хорошо знал историю создания второго — непобежденного партизанского края, расположенного на стыке Порховского, Островского, Дедовичского и Новоржевского районов. В июне 1942 года через линию фронта перешли Четвертая партизанская бригада и полк За Советскую Латвию. Позже появилась Третья бригада и Первый отдельный полк. Они и били врага в нашей холмистой стороне.
Это было настоящее народное восстание. В партизаны шел каждый, кто мог держать оружие.
Подростки убегали из дому, даже я, девятилетний мальчишка, раз двадцать просился в отряд.
В нашей округе воевал Первый отдельный полк, в нем было вначале почти триста человек, но желающих воевать оказалось столько, что из полка выросли две огромные бригады — Первая и Восьмая.
Заполыхал пожар народной войны, да так, что партизаны вышвырнули из Синегорья врага, вплотную подошли к Пушкинским Горам, Острову и Пскову…
Тихое и светлое стояло утро. Пролетели дикие голуби, словно черные пули промелькнули стрижи. Я сидел на скате холма, смотрел на дорогу. Проселок сбегал под гору, взлетал на пригорок, опускался к Лиственке и снова взбегал вверх — к заросшему деревьями сельцу.
Мальчуганом я сотни раз проносился по этой дороге бегом, помнил на ней каждую выбоину.
Теперь же, чтобы пройти короткую эту дорогу, я должен был собраться с силами. Вспомнить — значит увидеть снова, снова пережить…
А вспомнить я должен был самое страшное из того, что видел и знал…
Я лег лицом в траву, закрыл глаза и вдруг с удивительной яркостью увидел дымящееся пожарище, черные головни, клочья пепла. Пепел кружился, падал в сухую траву.
Я снова увидел страшный обгорелый сапог.
За дорогой возле рябинового куста золотистой горкой лежали гильзы от автомата. Я не взял ни одной, убыстрил шаг.
По дороге, по полю шли фашисты, их было много — столько вооруженных людей я видел впервые. Покачивались карабины и черные пулеметы, похожие на головни. Одежда у фашистов была цвета пепла, а маленькие значки на пилотках казались тлеющими угольями. На нас фашисты смотрели мутными дымными глазами.
Каратели не стреляли, но готовы были стрелять в каждого, кто шевельнется. Люди, пришедшие на пожарище, застыли словно вкопанные…
Словно из-под земли появились трое чудом уцелевших полицаев. Они бежали навстречу немцам и что-то кричали, показывая на ржаное поле.
Осторожно, словно в ледяную воду, фашисты вошли в рожь. И вдруг заволновались, поволокли к озеру что-то тяжелое. Я подумал, что они нашли пулемет. Но фашисты волокли раненого. Партизан был без шапки, густые светлые его волосы, развеваясь, смешались с травой…
Раненый лежал на спине, смотрел мимо солдат на синее небо, словно видел там такое, чего не видел никто. В траве кровенел широкий размотанный бинт. На рукаве гимнастерки была красная матерчатая звезда. Пуля вошла в спину, вышла через горло, партизан задыхался и громко хрипел.
Автомат раненого был без патронов, россыпью лежали во ржи залитые кровью бумаги. Партизан залил их, видно, сам, чтобы фашисты не смогли прочесть…
Хрипло крича, полицай ударил раненого прикладом в грудь. Я сжался от боли, словно били меня самого. Удары были резкими, яростными. Полицаи тяжело дышали от злобы и страха. Лицо раненого стало огромным красным пятном, но партизан был еще живой. Голова его опустилась, но партизан увидел меня и с трудом кивнул в сторону леса.
Полицаи бросились ко мне, я совсем близко увидел окровавленные кованые приклады…
Наваждение прошло, я лег на спину, прямо перед собой увидел небо. Кудрявые белые облака, колыхаясь, будто возы с сеном, проплывали, казалось, совсем рядом…
Погибших партизан сначала похоронили там, но потом, после войны, перевезли в другое место. Увезли истлевшие кости, все остальное навсегда осталось у озер, погибшие растворились в земле, стали травой, листьями, деревьями…
Комиссар погиб на том же месте, где был когда-то ранен Матвей Рассолов. Матвей точно так же лежал в траве и смотрел на небо, и враги стали бить его прикладами и добили потом уже во Владимирце.
Я решительно встал, двинулся в путь.
Когда подошли к Лиственке, сдавило сердце. Каждый раз, когда я шел по этой дороге, начинало казаться, что я возвращаюсь домой, дом уже совсем рядом, и на крыльце — маленькие брат, сестра, совсем еще молодая мать, живой, не убитый отец. Я как наяву видел суконную гимнастерку отца, его смуглое лицо, черные волосы, нос с лукавой горбинкой, синие-синие глаза.
Показалась кленовая роща, что выросла на месте сада.
Я опустил голову, пошел медленно-медленно, глядя под ноги, на дорогу. Поднял голову и остолбенел. Впереди был дым, целая туча дыма. Клубясь, дым катился по полю, набегал на дорогу, стекал по скату к озеру. Ослепило пламя, яркое, резкое, густое. Вился пепел, в траве рдели раскаленные угли. Все было как тогда, когда фашисты зажгли наш дом…
С трудом пришел в себя. Дымом мне показались заросли ольхи и рябин, огромные шапки кленов. На рябинах тяжелыми невиданными гроздьями висели спелые ягоды. Ягод было столько, что ветви рябин гнулись, словно луки. Спелые ягодины бесшумно падали в траву.
На месте дома зеленел чертополох, там, где была наша печь, кустилась калина. Моей деревни не было и быть не могло.
Вдруг я почувствовал, что со мною рядом кто-то стоит. Оглянулся и не удивился, увидев тетю Просу.
— Брось, не майся, — негромко заговорила хозяйка. — Нельзя только назад смотреть, посмотри-ка, орелик, вперед. Глаза молодые, цепкие, увидишь ой немало!
Проса подняла руку и показала на зеленый холм, где стоял Владимирец древний храм и три покосившихся дома.
— Ваш род владимирецкий, все жили либо во Владимирце, либо рядом…
— Так ведь и Владимирец нежилое место, прежняя дорога тропинкой стала, травой заросла.
— Дорогу мостят в однолетье, да и сруб срубить долго ли? Люди-то что говорят… Пришла бумага из Пскова, велено Владимирец поднимать, огромный поселок теперь тут будет. Краше, чем в древности.
Слова Просы были словно гром среди ясного неба.
— Видишь там что-нибудь? — прищурилась Проса лукаво.
— Нет, не вижу, — признался я откровенно.
— Не умеешь, значит, смотреть вперед. А я вот белые-белые дома вижу. Не дома — невесты нарядные. И речка вчетверо шире, и дорога раскатная, и цветы садовые, и сады молодые — глазам радость и утешение!