Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
Срывает ручку, как рубильник,
Выбрасываясь на шоссе.
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили и лупили
Лицом по лугу и крапиве...
Ничего не скажешь, - даже чересчур изобразительно и выразительно. Но почему-то все это больше похоже на пересказ эпизода из какого-то фильма, чем на непосредственные впечатления от жестокого и безобразного зрелища.
Даже сцена избиения лошади в стихотворении Некрасова трогает и потрясает нас куда сильнее.
...Ноги как-то расставив широко,
Вся дымясь, оседая назад,
Лошадь только вздыхала глубоко
И глядела... (так люди глядят,
Покоряясь неправым нападкам)... {33}
К женщине, которую избивают в стихах Вознесенского, мы не чувствуем настоящего, сколько-нибудь глубокого сострадания, потому что ровно ничего не знаем о ней и видим только ее ноги, бьющиеся в потолок машины, "как белые прожектора".
Александр Блок не слишком много рассказал нам о женщине-самоубийце в стихотворении "Под насыпью во рву некошеном...".
Мы знаем только, что она "красивая и молодая" и что лежит она под железнодорожной насыпью "в цветном платке", на косы брошенном...".
Но как много говорят нам о ней немногие строчки:
Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.
...Да что - давно уж сердце вынуто!
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов...
Не подходите к ней с вопросами,
Вам все равно, а ей - довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена, - все больно.
Эти простые, поставленные в конце строфы да и в конце всего стихотворения - на падающем дыхании - слова "все больно" проникнуты такой глубокой, такой неподдельной скорбью.
Я знаю, что не следует противопоставлять одного поэта другому, особенно поэтов разных времен. У каждого из них свой мир, свой почерк, свои темы и ритмы.
И все же стоит иной раз напомнить современному поэту о глубине и высоте, достигнутой его предшественниками.
Разумеется, я далек от того, чтобы ставить рядом и сравнивать между собой неизвестную женщину, выбросившуюся из автомобиля в Нью-Йорке, и русскую пригородную девушку, жадно вглядывавшуюся в окна мимолетных поездов и раздавленную "любовью, грязью иль колесами".
Но нельзя не почувствовать, что в стихах, в которых так бесчеловечно избивают женщину, автор остается сторонним наблюдателем.
Сминая лунную купаву,
Бьют женщину...
Даже гневное восклицание поэта по адресу истязателя - "Стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!" - не согревает строк, в которых так мало непосредственности и человечности.
Кстати, совершенно непонятно, почему Чайльд-Гарольд попал в одну компанию со стилягой и битюгом. Может быть, он и был в некотором смысле "стилягой" своего времени, но уж с битюгом у него, кажется, нет ровно ничего общего.
В "Треугольной груше" есть и удачи. До предела впечатлительный поэт не мог не почувствовать всем своим существом разнузданность, растленность нью-йоркских вертепов, не мог не услышать в печальных и протяжных мелодиях негров, поющих низкими голосами, подавленную силу и тяжелую мужскую скорбь.
Однако все это тонет в какой-то истерической сумятице впечатлений и чувств.
Тот, кто ценит Андрея Вознесенского, его быструю мысль и остроту ощущений, не может закрывать глаза и на его слабости.
Надо помнить стихи Баратынского:
Когда по ребрам крепко стиснут
Пегас упрямым седоком,
Не горе, ежели прихлыстнут
Его критическим хлыстом {34}.
----
В мою задачу не входит обзор нашей молодой поэзии. Обозревать ряды поэтов, выстраивая их по росту и сравнивая между собой, могут только те, кто за лесом не видит деревьев, а потому не видит и леса.
Нельзя складывать поэтов и говорить об их сумме. Это американцы, любители больших сумм, придумали ансамбль из тридцати "girls" в расчете на то, что тридцать девушек пленят зрителей ровно в тридцать раз больше, чем одна.
И если я назову здесь несколько имен, то этот перечень отнюдь не охватывает всех поэтов, которых я считаю достойными внимания.
Я упомяну только тех, чье творчество представляется мне характерным примером в разговоре о путях нашей поэзии.
Из всех молодых поэтов, появившихся за последние годы, пожалуй, больше других сказал о себе и при этом с наибольшей открытостью Евгений Евтушенко.
Должно быть, поэтому его и заметили больше и раньше, чем многих других.
По традиции, проложенной Маяковским и так соответствующей революционной эпохе, Евтушенко и его сверстники завоевали на первых порах популярность устными выступлениями. Им были нужны не столько заочные читатели, сколько непосредственные и зримые слушатели, от которых можно ждать прямого и немедленного отклика. Это установило живую связь между поэтами и аудиторией и в какой-то степени помогло им освободиться от налета книжности, которым так часто покрывается лирическая поэзия.
Пожалуй, со времен Маяковского поэты никогда не собирали так много слушателей, особенно из среды молодежи, как в последние годы. Но эстрада, если она не трибуна, а только эстрада, таит в себе и немало опасностей. Очень часто она ведет к демагогии, к позерству, к поискам дешевого успеха. И нужна трезвая голова и подлинное чувство собственного достоинства, чтобы устоять, не поддаться "чаду упоительных похвал", о котором говорит в своих стихах Баратынский, чтобы научиться отличать самые бурные аплодисменты от настоящей и серьезной оценки поэтического труда.
Нечего греха таить, и в наше время не всегда легко молодому поэту (хоть и много легче, чем поэтам предшествующих поколений) пробиться к читателю. Иной раз для этого ему приходится изрядно поработать кулаками. И очень часто мы видим сначала кулаки этого пробивающего себе дорогу поэта, а потом уже и его самого.
Такими "кулаками" были, например стихи молодого Валерия Брюсова - "О, закрой свои бледные ноги!", - в которых еще нельзя было провидеть классически уравновешенного Брюсова поздних лет.
Аудитория, состоящая из молодежи, раньше признала Евтушенко, чем мы, люди более зрелого возраста. Что-то демагогическое, бьющее на эффект, какое-то самолюбование, а порой нескромная интимность заставляли нас настораживаться при чтении его стихов, изредка и случайно доходивших до нас.
Что-то изнеженное, родственное Игорю Северянину, а то и Вертинскому {33}, чувствовалось иной раз в его стихах:
...И, улыбаясь как-то сломанно
И плача где-то в глубине,
Маслины косточку соленую
Губами протянула мне... {36}
Но день за днем мы стали все больше узнавать Евгения Евтушенко, поэта разнообразного, неровного, может быть, еще не вполне проявившего себя, но всегда внятного и заставляющего прислушиваться к своему голосу.
Хорошо сделала "Молодая гвардия", выпустив в этом году довольно большой том его стихов {37}.
Многое в этом сборнике оказалось для меня - думаю, к цля других читателей - неожиданным и новым.
По первым своим впечатлениям я никак не ожидал от Евтушенко таких полновесных и зрелых стихов, как, например, "Глубина".
Я не могу отказаться от желания процитировать их здесь полностью:
Будил захвоенные дали
рев парохода поутру,
а мы на палубе стояли
и наблюдали Ангару.
Она летела одаренно,
в дно просвечивало в ней
сквозь толщу волн светло-зеленых
цветными пятнами камней.
Порою, если верить глазу,
могло казаться на пути,
что дна легко коснешься сразу.
лишь в воду руку опусти.
Пусть было здесь немало метров,
но так вода была ясна,
что оставалась неприметной
ее большая глубина.
Я знаю: есть норой опасность
в незамутненности волны
ведь ручейков журчащих ясность
отнюдь не признак глубины.
Но и другое мне знакомо,
и я не ставлю ни во грош
бессмысленно-глубокий омут,
где ни черта не разберешь.
И я хотел бы стать волною
реки, зарей пробитой вкось,
с неизмеримой глубиною
и с каждым
камешком
насквозь!
Было бы хорошо, если бы Евтушенко всегда помнил эти строчки:
...с неизмеримой глубиною
и с каждым камешком насквозь!
В этих прозрачных до дна стихах Евтушенко следует основному направлению русской поэзии, ясной и глубокой, верной пушкинскому началу.
И вместе с тем он умеет остро чувствовать время, наш сегодняшний день.
Есть у него трогательные и умные "тихи - о "временном":
Рассматривайте временность гуманно.
На все невечное бросать не надо тень.
Есть временность недельного обмана
потемкинских поспешных деревень.
Но ставят и времянки-общежитья,
пока домов не выстроят других...
Вы после тихой смерти их
скажите
спасибо честной временности их {38}.