Название настоящего сборника, «Как текучая вода», в чем-то перекликается с «Водоворотом»; однако здесь жизнь предстает перед нами не в образе могучего океанского прибоя, а в образе реки, вернее, потока, то мутного, то прозрачного. Повесть «По мотивам Дюрера» переросла в роман «Философский камень», и больше о ней здесь сказать нечего. «По мотивам Рембрандта», оказавшаяся недостойной своего громкого названия, распалась на две, о которых речь пойдет ниже. Название третьей повести (теперешней «Anna, soror...»), отсылавшее к Эль Греко, должно было вызвать в памяти нервную, порывистую манеру великого живописца; однако сегодня ее неаполитанский колорит и обжигающая чувственность скорее заставили бы меня вспомнить о Караваджо — если вообще необходимо освящать эту историю страсти именем какого-либо художника. Сейчас повесть называется по двум словам из эпитафии, высеченной по указанию Анны на надгробии Мигеля, — словам, в которых сказано самое главное.
В отличие от двух следующих, «Anna, soror...» публикуется практически в том же виде, в каком публиковалась в 1935 году (а текст 1935 года почти без изменений воспроизводил текст 1925 года, написанный двадцатидвухлетней женщиной). И однако, ввиду настоящей публикации, было сделано немало исправлений чисто стилистического характера, а также дюжина поправок более серьезного свойства. О некоторых расскажу ниже. Почему я так настаиваю на том, что эта вещь по сути осталась без изменений? Потому, что, помимо других истин, открывшихся мне с тех пор, я усматриваю в этом факте еще одно доказательство относительности времени. Эта история так же близка мне, как если бы замысел написать ее появился у меня только сегодня утром. В ней рассказывается о любви брата и сестры, то есть о том типе отношений, который чаще всего вдохновлял поэтов, обращавшихся к теме инцеста[8]. Думая о западных писателях, принадлежавших к христианской культуре и разрабатывавших этот сюжет, я прежде всего вспоминаю великого английского драматурга Елизаветинской эпохи Джона Форда и его пьесу «Tis Pity She's a Whore»[9]. В этой неистовой драме, где людская низость, жестокость и глупость выгодно оттеняют душевную чистоту героев, есть любовная сцена, одна из прекраснейших в мировой драматургии: Джованни и Аннабелла, не в силах более бороться со своей страстью, становятся друг перед другом на колени. «You are my brother, Giovanni. — And you my sister, Annabella».
А теперь обратимся к мрачному как ночь байроновскому Манфреду. Действие этой несколько туманной драмы, герой которой носит имя средневекового германского принца, отлученного от Церкви, происходит на фоне альпийского пейзажа: в самом деле, Байрон находился в Швейцарии, когда написал эту вещь, одновременно и скрывающую и раскрывающую факт его связи со сводной сестрой Августой, — после этого скандала ему пришлось окончательно покинуть Англию. Этого романтического проклятого героя терзает неотступное воспоминание о сестре Астарте, умершей по его вине, однако автор ничего не сообщает нам о непосредственных причинах этого таинственного несчастья. Занятная вещь: похоже, что имя Астарта, явно несоответствующее средневеково-швейцарскому колориту драмы, позаимствовано из «Персидских писем» Монтескье. Трогательная новелла «История Аферидона и Астарты» вначале кажется чуждой общему тону «Писем» — язвительной сатиры, приправленной эротизмом и жестокостями в восточном вкусе. Юные Аферидон и Астарта — парсы, их религия допускает подобные союзы; однако, оказавшись в мусульманской среде, не терпящей инцеста, они подвергаются преследованиям и погибают. Как в остальных проникнутых иронией письмах, так и в этом лирическом отступлении Монтескье изъявляет протест против догматизма, против устоявшихся взглядов и традиций, непререкаемых в одном кругу и отвергаемых в другом, — протест, который до него уже по-своему выражал Паскаль, а вскоре — опять-таки по-своему — должен был выразить Вольтер. Двух юных парсов, живущих и умирающих в лоне своего закона, нельзя назвать бунтарями, но автор дает нам почувствовать, что невиновность и преступление — понятия относительные. У Форда, напротив, Джованни дерзко попирал закон, запрещающий кровосмешение, а у Байрона Манфред, чья совесть отягощена каким-то загадочным злодеянием, преисполняется сатанинской гордыни именно от сознания, что он преступил запретную черту.
Французский читатель не может не вспомнить и «Рене» Шатобриана, где автор, несомненно думавший о своей сестре Люсиль, избрал главной темой кровосмесительную страсть Амели и ее бегство в монастырь, и «Вильгельма Мейстера» Гёте, где также обыгрывается тема инцеста.
Ближе к нашему времени, в великолепной новелле Томаса Манна «Кровь Вёльсунга», мы видим две темы, которые часто встречаются в историях о кровосмесительной связи между братом и сестрой: первая — это абсолютная гармония во взаимоотношениях двух существ, соединившихся по праву общей крови; вторая — непреодолимое искушение нарушить установленные обычаи[10]. Юные брат и сестра, отличающиеся необычайной красотой и утонченностью, принадлежащие к одной из богатейших еврейских семей Берлина (новелла написана задолго до наступления нацизма), отдаются друг другу в чувственном опьянении, вызванном оперой Вагнера, в которой рассказывается о кровосмесительной любви Зигмунда и Зиглинды. Еврейская Зиглинда помолвлена с прусским офицером-протестантом, и первые слова, которые произносит любовник после объятия, звучат цинично: «Мы обставили этого гоя». Радость оттого, что удалось поглумиться над брачным союзом, который в семье считается социальным успехом: интеллектуальная гордыня человека, преступившего запрет. А Джованни у Форда насмешливым тоном прямо заявляет своему опекуну-епископу о намерении совершить инцест, позднее он совершает убийство, чтобы избавить сестру от обманутого и ненавистного мужа[11].
В один ряд с такими шедеврами можно поставить разве что «Африканскую исповедь» Роже Мартена дю Гара: это тоже шедевр, но тут мы из области поэзии переходим в область социологического очерка. Брат и сестра вынуждены спать в одной комнате и пользоваться для чтения одной и той же лампой; эта случайность бросает их в объятия друг друга, но смятение чувств завершается тем, что сестра, как и было предусмотрено, вступает в законный брак с соседом-книготорговцем, а брат отправляется в армию и там встречает других красавиц. Позднее мы снова увидим эту женщину, обрюзгшую, хмурую, ухаживающую за чахоточным сыном, — жалким плодом минуты наслаждения. За такую концовку Андре Жид справедливо упрекал автора в упрощенчестве: если однообразные или чересчур частые союзы между близкими родственниками с течением времени и могут привести к нежелательным последствиям, то известно также — это подтвердит любой фермер, — что в результате таких союзов рождаются вовсе не обязательно одни уроды и калеки, а, напротив, нередко получаются экземпляры, в которых сосредоточены лучшие свойства их породы. Роже Мартен дю Гар погрешил против истины, снабдив свою повесть назидательной концовкой, но нельзя согласиться и с Андре Жидом, который склонен чрезмерно доверять легенде, наделяющей дитя инцеста чудесными свойствами, — как, например, Зигфрида, сына Зигмунда и Зиглинды, ставших прототипами персонажей новеллы «Кровь Вёльсунга»[12]*.
Если не считать «Африканской исповеди», в которой автор словно бы хочет дать нам понять, что ситуации, считающиеся необычными и абсолютно недопустимыми, на самом деле вполне обыденны, то в сюжетах об инцесте преобладают две темы: во-первых, союз двух исключительных существ, объединенных общей кровью, отделенных от других людей своими выдающимися достоинствами, и, во-вторых, заблуждение разума и чувств, приводящее к нарушению закона. Первая из этих тем присутствует в «Anna, soror...»: двое детей живут в относительной изоляции, которая после смерти матери становится абсолютной; вторая — нет. Здесь брат и сестра преисполнены неистовым благочестием эпохи Контрреформации, и бунтарские порывы им совершенно чужды. Их любовь возникает и развивается среди статуй святых и апостолов, оплакивающих Христа, среди скорбящих мадонн и мучеников, «поющих не устами, а отверстыми ранами», в сумрачных, сверкающих золотом интерьерах церквей: это для них и привычное окружение их детства, и последнее прибежище. Их взаимная страсть слишком сильна, чтобы не достичь вершины, но, несмотря на долгую душевную борьбу, предшествующую грехопадению, они воспринимают его как безмерное счастье и не ощущают ни малейшего раскаяния. Один только Мигель сердцем понимает: такая радость возможна лишь при условии, что за нее заплатишь сполна. Его почти добровольная смерть на королевской галере будет заранее обещанным искуплением, которое позволит ему во время праздничной мессы испытать чистое, незамутненное укорами совести ликование. Анна же всю оставшуюся жизнь будет страдать опять-таки не от раскаяния, а от безутешного горя. Даже в старости она все еще будет верна своему греховному чувству — и в то же время будет уповать на Бога.