Решили кандидатуру Ильи Гребенкина предложить — знаменитого фантаста.
Он хоть и фантаст, в других измерениях витает, а вдруг да он и на земле пригодится, в реальной жизни? Будет студкомовские дела хорошо вести и ладно, по-человечески… Кто-то в шутку предложил — а его действительно взяли и выбрали! Дали ему наказ: давай, мол, Илья Гребенкин, действуй, веди студкомовские дела хорошо, чтоб от тебя по отношению к студентам одно счастье и польза была, чтоб ты все проблемы и конфликты миром разрешал. Короче, через тернии — к звездам!
Так и стал он председателем студкома. И сразу преобразился. Думали, что он — фантаст-мечтатель, о всеобщем счастье мечтает, а он — нет, сразу земным до мозга костей стал, прагматичным и мелочным оказался!
Перво-наперво к себе в комнату журнальный стол притащил и два кресла, чтоб было где посетителей принимать, а снизу ковер положил, чтоб все по уму было, и точно, приемная получилась!
Как не заглянешь к нему в гости, по старой дружбе, — ведь мы же на одном курсе учимся, — по-свойски так, без стука. А он сразу:
— Та-ак, ты сейчас это… выйди, и сначала постучись, спроси меня, а то вдруг меня дома нет…
Приходится выходить, стучать, ничего не поделаешь, раз так порядок теперь заведен, он же лицо — официальное. Постучишь, спросишь:
— А Илья Гребенкин дома?
— Дома, — ответит он оттуда не сразу, видимо, соображает: дома он находится или на улице? a то вдруг он еще и занят к тому же?..
— А зайти можно?
— Можно.
Так и зайдешь… Ноги вытрешь предварительно, чтоб ковер не запачкать, и тогда уж он тебя и в кресло посадит, и даже, может, чаю даст, узнал наконец, что ты — свой человек. Сразу перестает быть лицом официальным, становится опять простым фантастом Гребенкиным.
В общем, работа быстро наложила на него свой отпечаток: стал он шибко въедливым, подозрительным, требовательным не по делу и амбициозным — как коммисар какой… Почувствовал вкус власти.
А дальше — больше… Приедут к кому-нибудь родственники или знакомые в гости, захотят остановиться, а для этого надо у председателя студкома разрешение на проживание взять, чтоб просто закорючку свою под заявлением поставил. Подумаешь, делов-то! Придут к Гребенкину с заявлением, чтоб подписал, как это обычно всегда раньше делалось и от винта. А он — нет. Ты вначале все ему расскажи: кто? откуда? зачем приехал? на сколько? документы покажи. А уж он решит: как быть?.. Ему уже в лицо говорят:
— Ты что, Гребенкин, озверел? Мы тебя для чего бугром выбрали? Чтоб ты человеком был и нам помогал! А ты му-му порешь!
А он смотрит, как ни в чем не бывало и еще ухмыляется. Ничем его не проймешь!
Даже мне приходилось его стыдить. Допустим, приедет ко мне брат, — а он действительно ко мне часто приезжал, бывало, что раза два в месяц получалось, — я приду к нему с заявлением:
— Подмахни, Илюха.
А он начитает дурачка валять.
— Что это?
— Что-что, заявление… Брат приехал! Подпиши.
А он:
— Что это за брат?
Продолжает ваньку валять, вроде как не знает меня и брата не знает, понравилось ему людей мурыжить.
— Белокопытов, — говорю. — Мой родной брат, роднее его нету. Ты же хорошо его знаешь, подписывай немедленно!
Он вздохнет и подпишет, деваться-то ему некуда.
Я говорю:
— Ты что, меня не узнал, что ли?
Он улыбнется, зевнет сладко.
— Узнал, узнал… Ладно, не обижайся, иди…
— А что мне обижаться? Я на фантастов не обижаюсь! — Скажу в сердцах и дверью еще садану.
Многие уже поняли, что, однако, зря Гребенкина-то избрали, поспешили с фантастом. Надо его свергнуть немедленно и обратно в космос отправить, пусть там и живет. Только не так просто это сделать, у начальства он на хорошем счету. Надо очередных перевыборов дожидаться.
А он все продолжает проводить свою руководящую линию, а точнее гнуть, доставать студентов… А скоро и собрание собрал, по поводу того, что, дескать, в туалете все загажено. Тема, с одной стороны — деликатная, а с другой — нет, в туалете, конечно, должно быть чисто. От чистоты еще никто не помер. Только уж слишком он эту тему как-то развернул, со всем, так сказать, добром вывалил.
Конкретных обвинений выдвинуто не было. А кому их выдвинешь? Если нерусским, а это скорее всего они, так их хоть головой об пень бей, они все равно ничего не понимают, у них это в порядке вещей, и отношение к организму иное, и к отправлениям его. Если — пьяницам, так у нас таких нет, а если и есть, то они слишком культурные и на такое не способны. Выдал Гребенкин горячую речь по поводу толчка и в конце такую фразу завернул, чем всех и огорошил:
— В туалете завелась нечисть! А я этого не потерплю!
И предложил, что когда один идет в туалет, другой должен за ним приглядывать, чтоб мимо не наворотил, а как наворотил, то ему, Гребенкину, докладывать.
Поднялся хохот и стон! Где плакать, где смеяться — никто не знает… Только поняли, что дело — кранты. И даже не из-за туалета… С туалетом, ладно, все правильно. Но что свобода, которая — залог творчества, зажимается в общаге на корню, и никем иным, а именно товарищем фантастом Гребенкиным. Вот тебе и первый друг студентов!
Не надо нам таких председателей студкомов. Пусть лучше, как был председателем космоса, так им и остается. А на земле пусть другие люди проблемы решают, земные, а не фантасты.
Через полгода, на следующем отчетном собрании, переизбрали его, конечно… Другого поставили, дагестанца. Тот действительно хорошо работал. А Илье Гребенкину пришлось расстаться и с креслами, и с ковром… А ковром он сильно дорожил, не хотел его отдавать, говорил, что он уже его стал. Но все-таки — отобрали.
И он из студенческого главкома опять простым и знаменитым фантастом стал. Сразу гонору в нем поубавилось. Вот что значит людям посты давать, пусть и общественные. То хоть обычным фантастом был, а то сразу таким инопланетяниным заделался, что своих перестал узнавать. Разве так можно? А если бы его каким партийным начальником сделали в то время, я думаю, он бы нас всех совсем заездил.
Не дай Бог никому быть слишком сытым, богатым и начальником.
Сразу из человека — неизвестно в кого превратишься.
КАМЫШАН ИЗ КАМЫШИНА
У Валентина Камышана много добрых друзей в Москве. Куда он ни поедет, ни пойдет — обязательно с какими-нибудь добрыми людьми познакомится. А в Москве добрых людей — навалом. А уж в Литинституте — особенно. Всякий хороший человек в Литинституте ему друг и приятель. Потому что он сам всем — первый друг. Никогда ничего плохого не сделает — и чай не украдет у товарища, который зазевался, и девушку не уведет, не поманит ее деньгами… А, наоборот, что-нибудь хорошее всегда сделает, банку какую-нибудь в портфеле принесет, а в банке — радость для друга-студента плещется… Когда я узнал, что фамилия у Валентина — Камышан, то сильно она меня заинтересовала. Я подумал, что с такой фамилией он должен быть только из Камышина и больше ниоткуда. «Дай, — думаю, — спрошу… А вдруг угадаю? А ему будет приятно, что я не знал, а точно его родной город назвал». И спросил.
— Ты, Валентин, из Камышина родом?
— Почему это из Камышина? — удивился Валентин.
Я немного растерялся, думал, он сразу кивнет и признается.
— Да-а, — говорю, — фамилия у тебя такая… очень с Камышиным созвучна.
— Нет, я не из Камышина, я из Краснодарского края… — тихо проговорил Валентин и вдруг надулся, обиделся что ли?
— Ладно, — хлопнул я его по плечу, — из краснодарского так из краснодарского… Я вон из Томской области приехал… И тоже ничего, даже хорошо… Откуда ни приехали, отовсюду — хорошо, потому что там — родина.
Так он мне и не признался. А я подумал: «Нет, дорогой друг, ты кого угодно провести сможешь, только не меня. Я-то точно знаю, что ты из Камышина. Меня — не проведешь!» Так и остался я при своем твердом мнении, что Валентин — из Камышина. Только стесняется признаться. А чего стесняться-то? Радоваться надо!
Ходил Валентин всегда неразлучно с портфелем, так же как и Иван Кириллович Чирков, любимый наш преподаватель по физкультуре. Только, в отличие от Ивана Кирилловича, портфель у него был поменьше размером и руку не так сильно оттягивал. И — не мудрено. Валентин-то еще не успел столько добра накопить, сколько Иван Кириллович за жизнь свою удивительную и многотрудную насобирал. Каждому по рангу — и свой портфель со своей жизненной поклажей, добром и добришком.
Так что Валентин везде и всюду с портфелем был, только что в душ его не брал. Я все думал, что он там самое дорогое носит — рукописи, чтоб никто не покусился на записи. А то народу-то лихого везде полно, и в общежитии тоже. Все что угодно могут украсть, и образ удачный, и умную мысль, а то и целое стихотворение с рассказом — никому доверять нельзя. Беги потом, доказывай, что это — твое. Скорее инфаркт схватишь — чем докажешь. Народ-то всюду не только ушлый, но и — наглый. «Мое!» — будет кричать, хоть ты к стенке его ставь, расстреливай. Потому что стихотворение хорошее, а раз хорошее, значит — его. Так что пишущему человеку надо добро свое крепко оберегать, потому что везде и всюду крадут, свои же пишущие братья-хищники — и строчки, и страницы, и главки, и целые романы могут прибрать. А эти строчки самые — часть твоей души, а душой разбрасываться нельзя.