Экран “внутреннего взора” погас.
Где здесь можно купить телефонную карту? Мобильная сотовая связь — лишь для неотложных сведений; чтобы немножко повольнее поговорить, приходится пользоваться обычной междугородней. Перед красной на полу чертой никого не было. Вполне современный просторный операционный зал, стекло и пластик, электроника, светятся экраны, мигают лампы, с тихим звоном закрываются денежные ящики под кассовыми аппаратами. Милая девчушка, протянув телефонную карту, даже посоветовала, из какой кабины удобнее будет позвонить.
Голос Саломеи был хриплым и будто бы заспанным:
— Подожди, я выключу магнитофон.
— Чем ты занимаешься?
— Достала кассету Миреллы Френи в партии Чио-Чио-сан, слушаю и плачу. Какое это божественное искусство! А еще читаю Гроссмана. В твоей комнате нашла журнал “Октябрь” за восемьдесят пятый год и перечитываю “Все течет”. Там, кстати, есть одна фраза по твоей теме. Если хочешь, я найду быстро, страница у меня заложена.
Я подумал, как хорошо, что мы в противовес времени сохранили библиотеку и не выбросили толстые журналы, которые собирали всю жизнь. Я все это перечитываю редко, а вот Саломея часто ворошит комплекты и выуживает что-нибудь интересное, о чем я порой и подзабыл. Когда у нас, на ее или мой день рождения, бывают гости, я иногда признаюсь: моя жена, которая целый день сидит в доме одна с собакой и телевизором, знает литературу лучше, чем я.
— Ну вот, я нашла.
Это значит, она увидела обложку журнала в груде газет и книг у постели. В трубке послышались милые домашние шорохи. Я отчетливой картинкой представил, как Саломея роется в бумажном развале. В этом мы с ней похожи. Возле моей кровати, на полу, тоже лежат книги вперемешку с разноцветными журналами. Саломее тяжело нагибаться, и я отчетливо вижу, как на совсем худенькой спине через нежный китайский шелковый халатик проступают острые позвонки.
Опять слышу ее голос:
— Сейчас беру очки и читаю.
Я вижу, как возле подушки, где лежат два-три тюбика крема, облатки от лекарств, флакончик глазных капель — всё под рукой, — она находит футляр от очков и, щелкнув застежкой, достает очки для чтения, с толстыми, не всегда чистыми стеклами, и, одной рукой по-прежнему прижимая телефонную трубку к уху, другой надевает очки. При этом легкий шелк спадает и обнажается тонкая, почти детская рука с пергаментно-сухой кожей. На этой же руке два огромных, каждый с детский кулак, узла вен: это фистула, “входные ворота” — именно сюда через день вкалываются хирургические иглы, и одна гидравлическая система соединяется с другой.
— Слушай.
Я опять “балдею”, как говорит сейчас молодежь, от низкого, полного таинственной хрипотцы и мистических шорохов голоса Саломеи и всегда, в тех случаях, когда говорю с нею издалека, вспоминаю наше стояние в холодном коридоре в Рыбинске. “Открылася душа, как цветок на заре...”
Ее голос:
— “Вспомнилось ему, что на митинге, созванном в связи с процессами тридцать седьмого года, он голосовал за смертную казнь для Рыкова, Бухарина. Семнадцать лет он не вспоминал об этих митингах и вдруг вспомнил о них. Странным, безумным казалось в то время, что профессор горного института, фамилию которого он забыл, и поэт Пастернак отказались голосовать за смертную казнь Бухарину. Ведь сами злодеи признались на процессе. Ведь их публично допрашивал образованный, университетский человек Андрей Януарьевич Вышинский”.
В этой цитате ничего нового для меня не было. Вряд ли Пастернак присутствовал на каких-то митингах, он всегда старался держаться от подобного в стороне. Но существует такой апокриф, приводимый, кстати, в книге второй жены поэта, Зинаиды Николаевны. Это история о том, как в Переделкино приехала машина и привезла некоего человека, собиравшего подписи писателей под одобрением смертного приговора Тухачевскому, Якиру и Эйдеману. Пастернак не подписал, но на следующий день в газете его подпись стояла в ряду других. Таково свидетельство жены.
Теперь отвечаю:
— За достоверность тобой прочитанного говорит хотя бы то, что Бухарин, делавший на Первом съезде писателей доклад о поэзии, пропел Пастернаку осанну, противопоставив его Есенину. Это значило очень немало для мифа Пастернака. И с его рыцарским понятием благодарности могло толкнуть на ответный жест. А как тебе вообще Гроссман?
— Я ведь плакала, когда читала “Жизнь и судьбу”. Но здесь, в этой повести, какая-то встревоженная обозленность. Я не могу сказать, что он русофоб, но только большинство русских у него какие-то недоумки. Он не противопоставляет евреев русским как лучших, но евреи у него и совестливее, и порядочнее.
— Это ты говоришь о нашей замечательной советской литературе, никем не заподозренной ни в русофобии, ни в антисемитизме?! — В моей реплике заключено чуточку яда; мы всю жизнь подначивали друг друга, ссорились, на время расходились, но два полюса одного магнита не могут быть разнесены далеко друг от друга.
— Ты ведь знаешь, мне не страшно сказать эти “ужасные” слова: одна восьмая моей крови еврейская, — спокойно парирует Саломея. — Ты когда домой?
— Лекция у меня через день, тогда уже буду возвращаться. Толик не запил? С собакой гуляет?
— Не запил, но, похоже, у него серьезный роман, а собака ждет тебя. Она сейчас сидит рядом и слушает, она, кажется, узнаёт твой голос.
— А она трясет ушами? — Роза иногда со сна или по какой-то своей причине принимается крутить головой, и тогда уши у нее начинают болтаться и бить по щекам, производя гулкие щелчки.
В трубку я слышу, как Саломея говорит собаке: “Роза, потряси ушками” — у нее в кармашке всегда горстка сухого корма. Звуковой фон в трубке меняется. Видимо, Саломея опускает ее к полу, ближе к голове собаки.
— Слышал?
— Слышал.
— Тогда пока, конец связи.
Глава восьмая
Роза стареет катастрофически. Я помню ее еще маленьким щеночком, теперь это большая и совсем не молодая собака, тетка. У нее появились седые волоски на бровях, а когда на даче я отправляюсь с нею на большую пятикилометровую прогулку, она уже не может без отдыха покрыть всего расстояния. Начинает очень бурно: сама тычет лобастую голову в строгий металлический ошейник, скачет, пока я закрываю дверь дачи и калитку, и в проходе по поселку тянет поводок, как паровоз, обнюхивает все электрические столбы и все соседские ворота.
Сразу за поселком широкой дугой пролегает насыпь железной дороги, а нас тропинка ведет через заросшие укрепления, оставшиеся еще с прошлой войны. Немцы во что бы то ни стало хотели перерезать железную дорогу, но встретили отчаянное сопротивление. Наша с Саломеей дача лежит в ста с небольшим километрах от Москвы, на машине мы туда добираемся за два с лишним часа. Летом, стоя в автомобильных пробках и чертыхаясь, я думаю, что напрасно Саломея хвастается одной восьмой своей экзотической восточной крови. Какой с нее толк? Вон Слава Ростропович уже какие-то квартиры купил в Ленинграде, и дача у него небось в Жаворонках по Минскому шоссе, рядом с Москвой, — к слову сказать, на этой даче в свое время укрывался Солженицын, — а мы ничего особенного не приобрели, хотя, правда, никого и не укрывали. Наша дача — это шесть соток, которые я получил от института еще до перестройки. Когда я строился, Саломея и не собиралась даже туда ездить, предпочитая в лучшем случае несколько дней провести в Рузе, в Доме творчества композиторов, или в Болшеве, где в советское время тусовались кинематографисты и актеры, — так вот, когда я эту дачу строил, с боем добывая кирпичи и другой строительный материал, будто понимая, что и старость наступит, и болезни, и мы окажемся никому не нужными, Саломея на меня ворчала: “Строишь, чтобы было куда возить своих девок”.
Возле самой железнодорожной насыпи, которую нам с Розой предстоит пересечь, девять лет назад случился такой эпизод. Осенью щенка привезли на самолете в Москву, а в начале мая я впервые вывез его на дачу. Мы приехали утром, я попил чаю и пошел показывать собаке наши владения. На участках никого не было. Это раньше и зимой и летом всюду копошились люди, бензин в разгаре “перестройки” уже стал для многих недоступным, а железная дорога, постепенно уходя с государственных харчей, ответила резким повышением цен на билеты. Заколоченные дачи, пустые участки, и одно утешение — природа и погода . И в тот первый раз, как потом ежегодно, мы с Розой дошли до металлической калитки в заборе, который отделяет наш поселок от остальной вольной капиталистической русской земли, потом шли тропинкой между оплывшими окопами… И тут я не успел взять маленькую Розу на поводок: из-за леса по большой дуге рельсов вылетел, подав сигнал, поезд. Такое чудище Роза видела в первый раз. Она моментально отпрянула от страшилища и метнулась в горку, в сосны, где тоже были копаны старинные укрепления.