Когда Герману исполнилось шестнадцать, семья, в лице ее главы, объявила ему, что не потерпит более нечестивой склонности к свободным искусствам, которые суть не что иное, как ничегонеделание. Вместо того чтобы тратить время, «учась на художника», юноша должен был пойти работать на фабрику отца, или же в армию, или куда-нибудь еще в такое место, где его характер окрепнет, а убеждения сформируются должным, то есть полезным образом. Герман предпочел бежать из дому, куда его, впрочем, через сутки вернула жандармерия.
Глава рода, чьи надежды были так безжалостно растоптаны его первенцем, перенес свое внимание на второго по старшинству сына, Гаспара, который усердно изучал семейный текстильный бизнес и просто молился на семейные традиции. Опасаясь за будущее членов своего рода, старый Блау выделил Герману особнячок в Сарья, к тому времени уже много лет полузаброшенный. «Ты нас, конечно, опозорил, – сказал старик, – но я не для того всю жизнь работал как вол, чтобы люди злословили – дескать, потомок Блау побирается на улицах». Особняк был в свое время и красив, и знаменит, и посещаем самыми знатными людьми города, но с тех пор никто не поддерживал в нем порядок. Вокруг него словно бы витало проклятие. Говорили, между прочим, что любовные встречи Дианы и вольнодумца Сальвата происходили именно там. Теперь, по иронии судьбы, особняк отошел Герману. И тогда же Герман, при тайной поддержке матери, пошел в ученики прямо к этому самому Сальвату. При их первой встрече тот пристально посмотрел юноше в глаза и веско произнес следующие слова:
– Первое. Я не твой отец и знаю твою мать только с виду. Второе. Жизнь художника связана с риском, неустроенностью и почти всегда с нищетой. Эту жизнь не мы выбираем: наоборот, она выбирает нас для себя. Если ты сомневаешься хотя бы в одном из двух данных пунктов, лучше ступай прочь, дверь позади тебя.
Герман остался.
Годы учения у Кима Сальвата стали для молодого художника прорывом в другой мир. Он впервые видел, что в него кто-то верит, понял, что у него есть талант, что он значим сам по себе, а не только как отпрыск рода Блау. Он почувствовал себя другим человеком. За шесть месяцев он научился большему, чем за всю предыдущую жизнь.
Сальват оказался человеком экстравагантным, щедрым и очень изысканным, знатоком и любителем наслаждений жизни. Работал он только по ночам и, невзирая на внешность (больше всего он походил на медведя), был и в самом деле настоящим сердцеедом, чья власть над женскими сердцами была едва ли не большей, чем его талант живописца.
Красотки, от вида которых останавливалось сердце, и дамы из высшего общества так и ломились в студию Сальвата, желая заказать свой портрет и, как подозревал Герман, желая чего-то еще. Сальват был тонким знатоком вин, поэзии, старых европейских городов и акробатической техники камасутры, которую вывез из Бомбея. Все сорок шесть лет своей жизни он прожил с бешеной интенсивностью, говоря, что люди в глубине души полагают себя бессмертными и что это самое пагубное из их заблуждений. Он смеялся над жизнью, смеялся и над смертью; над человеческим он смеялся так же громко, как над божественным. Он был блестящим кулинаром, на уровне шеф-поваров ресторанов, превозносимых Мишленом, впрочем, у всех них он обедал и чему-нибудь учился. За время, проведенное рядом с Сальватом, Герман стал не только его лучшим учеником, но и лучшим другом. Герман всегда помнил, что полнотой своей жизни, человеческой и артистической, он обязан Киму Сальвату.
Сальвату как художнику было дано то, что дается немногим – ощущение света. Он говаривал, что свет капризен, как прима-балерина, которая знает о своем могуществе и вертит всеми в театре как хочет. На его же полотнах свет был ему покорен, танцевал строго под музыку, и в результате картины Сальвата становились чудом, открывающим душе двери в небо. По крайней мере, именно в таких восторженных выражениях их описывали каталоги выставок.
– Писать надо не кистью, а светом, – утверждал Сальват. – Сначала изучи световой алфавит; потом световую грамматику. И только потом, быть может, ты найдешь собственную манеру с ним управляться, собственную магию.
Именно Ким Сальват расширил для юноши границы мира, потому что брал его в свои многочисленные поездки. Вена, Берлин, Рим… Герман быстро понял, что Сальват не только хороший живописец, но и прекрасный делец, умело продающий свои полотна. Секрет его успеха был скорее во втором, чем в первом.
– Из тысячи людей, покупающих произведение искусства, едва ли один имеет хотя бы отдаленное представление о том, что он покупает, – объяснял Сальват с тонкой улыбкой. – Все остальные покупают не произведение, а имя знаменитого художника, покупают его славу, миф о нем. Наш бизнес решительно ничем не отличается от искусства продать человеку пилюли от кашля, средство от облысения или любовное зелье, Герман. Разница только в цене.
Этот великодушный и щедрый человек прекратил свое существование в 1938-м, шестнадцатого июля. Шептались, что художника погубили излишества. Герман же был уверен, что его сломили ужасы начавшейся войны, отрицавшие его жизнелюбивую философию, подорвавшие его волю к жизни и наслаждению.
– Я мог бы писать еще тысячу лет, – бормотал Сальват на смертном ложе, – и так и не изменить их невежества, их скотства ни на йоту. Люди безнадежны, Герман. Красота – что мое дыхание против ветра, который ломится сейчас в окно, мой мальчик, и называется реальностью. Красота не нужна им, они не находят в ней пользы…
На похоронах его оплакивали толпы любовниц, кредиторов и полузнакомых людей, которым он когда-то совершенно бескорыстно помог и сразу о том забыл. У его гроба всем вдруг стало ясно, что погас какой-то свет и теперь предстоит жить во мгле, пустоте, одиночестве.
Сальват оставил Герману очень небольшую сумму денег и свою студию, поручив как душеприказчику распределить остальное между друзьями и любовницами. Распределять было особо нечего, так как художник проживал больше, чем зарабатывал, и всегда имел долги. При оглашении завещания нотариус передал Герману письмо от Сальвата, которое тот написал ему, зная о своей скорой кончине. Письмо, которое он должен был прочитать после его смерти.
Тихо плача, потерянный и ничего не понимающий от горя, Герман всю ночь бродил по городу. Рассвет застал его у моря. Там, на волнорезе, под первыми лучами солнца, он прочитал последние слова, сказанные ему Кимом Сальватом.
«Дорогой Герман!
При жизни я тебе этого не смог сказать. Все ждал подходящего момента. Теперь ждать уже нет времени.
Вот то, что ты должен был от меня услышать. Я за всю жизнь не видел художника с таким великим талантом, как у тебя, Герман. Ты и сам этого пока не понимаешь, не знаешь сокровища, что носишь внутри, но оно у тебя есть; мое же единственное достижение в искусстве – это то, что я его разглядел. Я изучал тебя – и понял больше, чем ты сам себя понимаешь. Теперь тебе нужен настоящий учитель, тот, которого заслуживает твой дар, кто-то, кто даст тебе больше, чем жалкое ученичество у меня. Ты повелеваешь светом, Герман, а мы все только прислуживаем тебе. Никогда этого не забывай.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});