– Хотите, я вам её подарю?
– Нет уж, – ответил Мария Антоновна. – Вам она ещё послужит. Думаю, не меньше месяца. У вас два варианта: либо мы вас направим в госпиталь для выздоравливающих, либо будете поправлять здоровье дома.
– Домой, – коротко сказал Воронцов.
– А вы уверены, что там вас обеспечат хорошей пищей? Вы понимаете, о чём я говорю? Здоровая и достаточная пища для вас сейчас – самое важное. Подумайте. Я могу вас направить в санаторий для выздоравливающих. Вот там вас действительно очень скоро поставят на ноги. А в деревне… Вы же знаете, как сейчас живёт деревня.
Воронцов знал, как жила деревня. В Подлесном та же картина, что и везде.
– Домой, – упорно повторил он.
Забытым голосом детства, некой волшебной сказкой, вычитанной однажды в старом букваре, пахнущем кладовкой, прозвучало это слово: «Домой». Воронцова поразило оно своей очищенной, изначальной сутью. Ведь именно к ней и стремился он все эти два года. То же самое он видел в глазах других бойцов, чувствовал в интонации речи, когда они рассказывали о своей родине. Тосковать о своём доме и родне на фронте было не принято. Дурной знак: заговорил солдат о жене и детях, о деревне своей, о матери и об отце, глядишь, в первом же бою и упал, а то и вовсе – прилетела в окоп с той стороны шальная пуля калибра 7,92…
Сборы оказались недолгими. Он быстро переоделся. Лидия Тимофеевна подобрала ему гимнастёрку поновее. Шинель он надел свою. Сапоги…
– На твои сапоги уже майор тут один зарился, – призналась завхоз. – Такой надоедливый дядька. Видать, привык на всём готовом, да на добром. Нет, говорю, товарищ майор, это добро не моё, а фронтовика одного, которому не сегодня завтра тоже на выписку.
Воронцов молча намотал новые портянки и натянул сапоги. Сапоги, что и говорить, были добрые. На ноге сидели плотно, при этом ничуть не жали. Видать, с хорошего склада. Может, сняты они с такого же армейского офицера, где-нибудь на тёмной привокзальной улочке, или куплены на барахолке, а туда попали через оборотистого интенданта. Да, кому война, а кому мать родна…
Он попрощался с соседями по палате. Зашёл к Марии Антоновне.
– Прощайте, Мария Антоновна.
– Прощай, Воронцов. Больше к нам не попадай.
– Не обещаю. Лучше к вам, чем…
– Лучше пусть тебя минуют все напасти. Все пули пусть пролетят мимо вас. – И она неожиданно обняла его и поцеловала в щёку.
– Желаю вам счастья, – собрался он напоследок, взволнованный её порывом.
Из госпиталя он вышел уже к полудню. В сквере напротив спорили, подскакивая друг к другу в воинственном азарте воробьи. Тоже что-то не поделили. Под ногами лежали жёлтые и багровые листья. Солнце, сквозившее пологими лучами через липовую аллею, золотило листву, делало её ослепительной. Воронцов оглянулся на окно офицерской палаты и увидел, что клён почти весь облетел. Окно сияло голубоватым отражением вылинявшего, будто застиранного осеннего неба. И в этот линялый осколок неба кто-то смотрел. Воронцов не рассмотрел, кто, но взгляд смотревшего почувствовал и подумал: наверное, лейтенант Бредихин, ему ампутировали обе руки выше локтей. Воронцов махнул рукой и пошёл в сторону вокзала. Оттуда через два часа должны отправляться машины со срочным грузом в сторону Малоярославца. А уж от Малоярославца до дома он доберётся быстро. Если на машине, и без пересадок, то часа три-четыре езды до берёзы. А там, от берёзы, всего-то часа два-три ходу. Но если бегом… Нет, бегом у него теперь не получится. Даже с тростью.
Все эти дни перед выпиской, понимая, что, возможно, отпустят на неделю-другую домой, а может, и вовсе комиссуют из армии или спишут в тыловую службу, он думал, куда же поехать вначале, если судьба всё же пошлёт ему счастье побывать в отпуске. В Прудки? Навестить дочь и Зинаиду с Пелагеиными детьми? Или всё же прямиком домой, в Подлесное? Деньги он им посылал всегда поровну. О том, как живётся им, ни Варя, ни Зинаида в своих письмах ему не писали, но иногда, между строк, или в самом тоне их он чувствовал, что – трудно. Знал и от других бойцов и офицеров, чьи семьи тоже побывали в оккупации, что жизнь на освобождённой территории была тяжёлой. Да если ещё и дома сожжены… Подлесное ни немцы, ни наши, и когда отступали, и когда наступали, не тронули. В Прудках тоже отстроились уже. И домой, к матери, в родное Подлесное сердце рвалось. И в Прудки, к Уле и Зинаиде, к Пелагеиным сыновьям надо заехать. Ведь он поклялся их не бросать. И Зинаиде. И Кондратию Герасимовичу.
И Воронцов в конце концов решил так: если случится добираться перекладными, то заедет в Прудки. А уже потом навестит и своих.
Своих… А разве Улита, Зинаида, Прокопий, Федя, Колюшка теперь не свои ему?
Воронцов шёл по тротуару, выложенному белым известняком. Постукивала его палка. В вещмешке позванивала ложка, которую он неосмотрительно, не по-фронтовому бросил в мешок прямо сверху, и вот теперь она при каждом неосторожном шаге шлёпала по банке. В дорогу ему выдали сухпаёк на несколько дней. Четыре больших банки американской тушёнки, несколько банок рыбных консервов, порядочный кусок сала, маргарин и две буханки хлеба. Рыбные консервы без этикеток. Сардины. Он это знал точно. Такие выдавали ему, как офицеру, в штрафной роте в качестве дополнительного продовольственного пайка. Тяжесть вещмешка радовала. Целый взвод можно накормить таким количеством продуктов. Вот сёстры обрадуются, подумал он, закидывая за спину вещмешок. И сразу решил: половину отвезёт в Подлесное, а другую половину – в Прудки.
Вначале он всё же решил ехать к матери. В Подлесное. На родину. К матери, к сёстрам, к деду Евсею.
Возле железнодорожной станции отыскал склады. Спросил часового, когда отправляются машины на Малоярославец. Тот, увидев его нашивки и ордена, уважительно и весело, как будто на родину им сейчас ехать вместе, ответил:
– А вон, товарищ лейтенант, грузятся! На Малый и поедут! Хотите, я с шоферами переговорю? Ребята все знакомые. Не откажут. – В голосе и несколько суетливых движениях часового чувствовалась та простодушная солдатская готовность не то чтобы услужить, а послужить командиру, пускай даже незнакомому, какую он часто встречал на фронте.
– Спасибо, браток. Я сам. – И он с благодарностью кивнул часовому.
Командовал погрузкой пожилой старшина с кантами и эмблемами интендантской службы. Воронцов поздоровался, предъявил свои документы и сказал, что ему нужно сегодня быть в Малоярославце.
– Из госпиталя? – поинтересовался старшина.
– Да. В отпуск, на долечивание.
– Подкормиться отпустили. Так-так. – Старшина окинул его внимательным взглядом, задержался на мгновение на орденах, которые выглядывали в распах шинели. Было жарко, вот Воронцов и расстегнулся, и, как оказалось, кстати. – А там, видать, и самим есть нечего. А, лейтенант?
Воронцов ничего не ответил.
Погрузка, как понял Воронцов, шла к концу. Шоферы весело переговаривались, пересчитывали ящики, поправляли брезент, заботливо подтыкали края.
– Подчистую списали? Или как? – Старшина снова посмотрел на его ордена.
– Я же сказал, что в отпуск. Через месяц, не позже, переосвидетельствование. А там комиссия решит.
– Комиссия решит – на фронт. Если только что-нибудь с внутренними органами не в порядке.
– Да с органами у меня всё в норме. И с внутренними, и с внешними.
Старшина засмеялся. Подмигнул:
– Женат?
– Пока ещё нет.
– Ну да, молодой ещё. – И крикнул водителю, который закрывал задний борт: – Козлов, возьмёшь лейтенанта до Малоярославца. Понял?
– Не положено. Вы же знаете. – Голос Козлова, меланхоличный, тихий, словно пробовал старшину, словно тянул из него что-то.
– Знаю. Потому и говорю: лейтенант до Малоярославца поедет в твоей машине. Под мою ответственность. А вот в дороге никого не подбирать. В дороге действовать строго по инструкции.
– Всё понял. Будет исполнено. – Козлов расставлял слова редко, старательно, будто штакетины прибивал. Прежде чем прибить, примерял, чтобы косо не вышло. Посмотрел на Воронцова и улыбнулся: – Садитесь, товарищ лейтенант. Стоять-то вам, с палочкой… И разрешите всё же ваши документы. У нас тут хоть и тыл, а война – недалеко.
Воронцов вытащил из кармана удостоверение, справку из госпиталя, предписание и всё, что перед дорогой предусмотрительно сложил в самодельный портмоне на случай проверки документов.
Вскоре выехали. Машины потянулись по разбитой дороге, выбрались на окраину города, за которой потянулся лес – молодые еловые и сосновые посадки, местами, будто съеденные пожаром, вырубленные артиллерийским огнём.
– Где воевали? – спросил водитель, когда они отъехали километра три от города и дорога пошла поровнее, поспокойнее.
– Да тут и воевал, недалеко. На Варшавке. В первую осень.
– С сорок первого, что ль, на фронте?
Воронцов кивнул.
– Тут в сорок первом курсанты оборону держали. – И водитель покосился на Воронцова, будто измеряя ширину его плеч. – Не из них ли будете?