— Чистота — залог здоровья!
Фекла Егоровна все переживала его рассказ и удивлялась:
— Как же это ты так?
Орлов ей ничего не ответил, а только снял гитару, настроил ее, обвел взглядом всю нашу проснувшуюся детвору и ударил по струнам, как настоящий артист-гитарист.
Он запел полным голосом, совсем не так, как раньше:
— Слети к нам, тихий вечер,На мирные поля.
Начался новый день, и в воздухе заурчали моторы фашистских бомбардировщиков.
— Опять, черти картавые, по головам ходят! — с досадой сказала Фекла Егоровна.
Она уже не слушала Орлова, и ему не пришлось допеть песню. Одной рукой он водворил гитару на место, а другой — потянулся за винтовкой, стоявшей в углу.
Он заторопился, пригнулся, приноравливаясь к винтовке, и выбежал из блиндажа.
Я уже знал, что Орлов с колена целится сейчас вверх на два фюзеляжа вперед, чтобы пуля попала в самое брюхо пикировщику.
Глава восьмая
ПЕТР ФЕДОТОВИЧ
Часто навещал наш блиндаж сержант-бронебойщик.
Часто навещал наш блиндаж сержант-бронебойщик.
Лет ему было много, все его лицо, даже подбородок были прочерчены глубокими морщинами, похожими на канавки. Он плотно натягивал маленькую пилотку, но все равно казалось, что она держится на его большой голове каким-то чудом.
Мне запомнились его большие, широкие руки, похожие на лопаты, и глаза, чуть прищуренные, всегда насмешливые. Они тоже были даны ему явно не по размеру, по сравнению с его широким скуластым лицом.
— А ну, кто тут живой, проснись! — кричал сержант еще издали.
Ему трудно было говорить шепотом. Он никогда не отделывался общим поклоном. Даже с Павликом у него был свой разговор: почему-то называл его «открыточкой». Если Павлик начинал плакать, сержант потирал руки и говорил с восхищением:
— Люблю слушать, как он плачет!
Когда однажды Павлик вдруг заголосил, бронебойщик заглянул ему в глаза и сказал:
— Вот не люблю, когда кричат, люблю, когда сам кричу.
Все мы, видно, приглянулись сержанту. Агашу он называл «потешницей», а Юльку — «барышней».
«А как бы он Олю назвал?», — думал я. Мне было жаль, что я часто дразнил свою сестру «плаксой-ваксой».
— А ты все с девочками сидишь, — сказал мне сержант и тут же, чтобы я не обиделся, добавил: — А ты, молодчага, не огорчайся, зубы-то у тебя во рту молочные, вот подрастешь, тогда и мне поможешь ружье таскать!
Он приносил нам разные гостинцы; сам протирал ложки, доставал концентраты и немецким тесаком открывал консервные банки и при этом что-нибудь приговаривал:
— Суп гороховый, суп прозрачный, суп пюреобразный.
Закончив приготовления, он требовал, чтобы все мы ели вместе с ним. Никто не отказывался, а он говорил:
— Люблю такую компанию!
Всех угощал, а сам протягивал пустую консервную банку Фекле Егоровне:
— Чашечка красива прибавочки просила!
Ел он не торопясь, а закончив еду, стряхивал хлебные крошки с колен и всех нас благодарил:
Вот и хорошо! Настроение хорошее, обедом угостили, а теперь пора и ужинать. — Он хлопал себя по животу и улыбался, подмигивая надутой Юльке:
— Людей без рук и без ног видел, а без живота еще не пришлось.
Однажды он достал кисет, вышитый цветочками, мундштук и аккуратно скрутил большую самокрутку; солидно покашлял и начал рассказывать про то, как в царской армии проходил он службу и в прошлую войну с немцами воевал.
Рассказы свои он называл «брехней».
Запомнилась мне его «брехня» о том, как солдаты насыпали в пушку пятнадцать пудов пороху и пятнадцать пудов солдатских пуговиц и так ударили по врагу, что остались от него только рожки да ножки, как в сказке про козлика.
А в другой раз старый сержант рассказал о том, как он два танка противогазом уничтожил и верхом на коне подводную лодку потопил.
Рассказывал он, рассказывал, а как-то запнулся, сразу потухли веселые искорки в его глазах. Мы ждем, что же дальше будет, но вдруг слышим: храпит наш сержант.
Фекла Егоровна ему что-то под голову подложила.
Как раз в это время Александра Павловна с Вовкой вернулись. Александра Павловна сразу же сапоги с бронебойщика стянула. Он только улыбнулся во сне, чуть приподнял голову, посмотрел на всех, а потом удобнее вытянул ноги и снова заснул. А когда проснулся, вскочил, как по тревоге, но, узнав, что спал он совсем недолго, начал не торопясь разглаживать свои портянки и Александру Павловну благодарить. Он называл ее «землячкой» за то, что она, когда ездила на Камчатку работать на рыбные промыслы, Урал его проезжала.
А она называла сержанта по имени-отчеству — Петром Федотовичем.
Петр Федотович натянул сапоги, пристукнул каблуками и признался, словно по секрету:
— Грешен человек — люблю поспать, хотя это и смерть для молодого человека. А все потому, что во сне вижу мирную жизнь и с Марусенькой своей раз говариваю, поцеловала она меня в левую щечку и исчезла. Хорошая она у меня тетка.
Когда бы ни приходил сержант, он каждый раз вспоминал о доме.
Мы уже знали, что жена его Марусенька шибко чистоту любит: то потолок скребет, то пол скоблит, чтоб доски были желтые и пахли сосной; знали, что дочь сержанта, Наденька, — баловница, в этом году первый раз пошла в школу, и он хотел бы посмотреть, как она за партой сидит, а три сына его воюют на разных фронтах, а от одного из них уже давно нет известий.
Задумается, бывало, сержант, нахмурит свои густые выгоревшие на солнце брови, а потом улыбнется так, что, кажется, и нос у него смеется.
— Кончится война, заявлюсь домой, войду и скажу: а кто тут живой, встречайте!
Недаром бойцы, приходившие к нам в блиндаж, называли сержанта кто «отцом», кто «батей», а кто просто «товарищ парторг».
Хороший был он человек, добрый, и нас, детей, любил. Только было мне удивительно, почему он усы не отрастил. Вот сказал он: «Вернемся домой, замычит корова, шарахаться будет с непривычки», — и покрутил бы ус. Такому человеку усы просто необходимы. А он без них обходился и скучать никому не давал. Как скажет: «Воевать так воевать! Голову высоко держать и грудь вперед!» На левой стороне гимнастерки он носил серебряную медаль «За отвагу». Натянет он свою скомканную пилоточку на голову, а каску за ремешок возьмет и говорит всем на прощание:
— Довольно болтовней заниматься, пора и воевать. Стар я стал, попадать не стал. Но все-таки больше туда, чем мимо.
Когда долго не приходил сержант, Александра Павловна сама его навещала, относила ему воду и всем нам от него по очереди поклоны передавала.
Она рассказывала, что лежит он со своими людьми совсем недалеко от нас, у самой лощинки, и ружье свое противотанковое, длинное-предлинное, укрыл среди бревен и кирпича.
Наступило еще одно дымное утро.
Как всегда, фашистский разведчик «Фокке-Вульф», всем известная «рама», или, как говорили тогда, «костыль-горбыль-кривая нога», появился над нами. Вот уж кого легко было распознать! Он не летал, а именно плыл в воздухе. В «раму» били наши бойцы кто из чего мог; иногда она забиралась в высоту, а чаще опускалась и обстреливала из пулеметов наши окопы.
К этому мы уже привыкли, как и к тому, что начинался день и солнце скрывалось за тучами пыли и дыма.
Все мы закоптились, пропахли чем-то жженым, удушливым. Пули и осколки взметали черную высохшую землю. Отрывисто трещали вражеские автоматы. Им в ответ стрекотали наши пулеметы. И так целый день над нами хлестали пули, с диким ревом и свистом летели тошнотворные мины.
Как начнут они грохотать то спереди, то сзади — значит, сам Гитлер залаял и заквакал.
Голова становилась тяжелой-претяжелой, как будто кто коловоротом сверлит или заколачивает в голову гвозди.
Я научился тогда все это не слушать. Ватой уши не затыкал, а просто о чем-нибудь своем старался думать. Так легче было отогнать от себя весь этот вой. Одни звуки заглушали другие; кроме того, я знал, что страшны не громкие пули, а те, которые кусают исподтишка — и не услышишь, как зацепят.
Вдруг глухо загудели фашистские танки, стало очень страшно. Только тут я понял, как близко гитлеровцы. Ведь мы хорошо знали, как движутся танки. Если они загудели…
… Медленно тянулось время. На нас шел чужой, глухой скрежет.
Александра Павловна была с нами в блиндаже.
Фекла Егоровна молча поглядывала на свою подругу, точно ждала, что же она теперь ей скажет.
А Александра Павловна почему-то обернулась ко мне и спросила:
— Мурашки бегают?
Я кивнул и подумал: «Неужели их танки придут сюда?»
Все мы тогда, кроме Павлика, думали об этом. Александра Павловна уже не журила Феклу за трусость, за беспокойство, а сама сказала:
— Раньше боялась: стану уродом — как буду жить среди своих, а теперь поняла: лучше уродом со своими, чем красавицей у чужих. На все готова, лишь бы к ним с детьми не попасться.
А «они» были от нас так близко.