Позднее Долли доверительно шепнул мне: «Вон тот мужчина, у которого роман с акробаткой, делает вид, что богат…»
Я слонялся по залам и закоулкам цирка и рассматривал все, что там стояло.
По длинному коридору, на грязных запотевших стенах которого висели две красные лампочки, я добрел до зверинца. В железных клетках лежало двенадцать тигров, по четыре в каждой. Большинство после тяжелой работы спали как убитые и при этом храпели, как старые астматики. Двое положили головы на передние лапы и смотрели на меня неживым взглядом; у них текло из носа на усы. Мое появление из темноты не произвело на них никакого впечатления. Десять тигров храпели, лежа на спине, а два оставшихся глядели на меня полузакрытыми глазами, как на старого знакомого. От этих «африканских принцесс» отвратительно пахло сортиром — так пахнут старики, лежащие в кроватях на клеенке и дожидающиеся смерти.
Все они были темно-желтого цвета, у некоторых на шее виднелись пятна. Зеленоватые пламенеющие лучи, которые испускали глаза двух тигров, лежащих в полудреме, прорезали тьму.
Вообще тигры выглядели как старые огромные кошки, у которых выпали зубы, и поэтому они уже не могут ловить мышей.
Мне было любопытно, какие трюки показывает знаменитый дрессировщик Джексон со своими ленивыми, замученными, сонными бенгальскими тиграми. Было неприятно и грустно глядеть на этих диких зверей, и я ушел из зверинца.
В буфете стояла густо напудренная пожилая женщина и раскладывала пирожные и бутерброды.
Она пересчитывала их кончиком указательного пальца, обращаясь при этом к молодой девушке, которая стояла рядом с ней:
— Шесть, семь… восемнадцать, девятнадцать «Гала Петер»[18]…
Девушка записывала.
Распростертая вокруг тишина колыхалась на плюшевых банкетках, сонно мерцали заскучавшие оконные стекла.
Бутерброды напомнили мне о том, что надо бы поесть, меня снова начал мучить голод. Но цирковая обстановка захватила меня и не давала уйти на улицу.
Настала ночь. Денег нет и взять негде. Я снова вернулся к двенадцати тиграм. На этот раз при моем появлении один из тигров приоткрыл глаз, посмотрел на меня, широко зевнул и снова положил голову на лапы. Остальные по-прежнему спали. Из зверинца я опять отправился за кулисы, а оттуда — в фойе. Я слонялся взад-вперед, из одного помещения в другое.
За кулисами на ступеньке лестницы сидел рабочий сцены и ужинал. Когда он поел, я подошел к нему и спросил, сколько стоит хлеб.
Это был простодушный длинноусый поляк. Он ответил мне: «Семьсот марок». И чтобы что-нибудь сказать в ответ, я рассказал ему, что, когда из Америки привезут специальные машины и начнут печь хлеб с помощью электричества, он станет гораздо дешевле. Тот в ответ разгладил усы и удивился. Затем я спросил его о других ценах: сколько стоит фунт кофе или чая. Он знал все цены назубок. «Тридцать пять тысяч — фунт кофе, семнадцать тысяч — четверть фунта чая, семьсот — ячменный кофе».
Я слушал перечень цен так, как будто приехал из другой страны. Отходя от него, я спросил сам себя: на что мне знать эти цены? Я ощутил, как у меня заныло под ложечкой от голода.
«Почему у меня нет знакомых, у которых можно было бы одолжить денег?» — высказал я претензию к самому себе.
Я снова прошел за кулисы и нашел рабочего. Под разговор о том, что он мне откуда-то знаком, я попросил его сказать, как его зовут.
— Юзеф Форнал, — ответил поляк, оглядел меня и покачал головой: нет, он меня не знает.
— Где вы живете?
Он сказал:
— Разве вы меня хоть раз прежде видели? Нет, ни разу! — и он опять посмотрел на меня.
— Не припоминаете?
— Нет, не могу припомнить.
— Так вы меня не знаете?
Я еще поспрашивал его — вдруг получится так, что он меня узнает, но в конце концов, отчаявшись, ушел. В фойе я встретил директора, он сжимал в зубах трубку и выпускал клубами дым. Директор направлялся за кулисы. Я пошел за ним и попросил денег.
— Да, вы получите! Я узнал вас! — воскликнул директор.
Его слова, просачиваясь сквозь трубку, звучали грубо и неотчетливо.
Он протянул мне две ассигнации по десять тысяч марок. У меня аж искры посыпались из глаз. Я схватил деньги и выскочил на улицу, забежал в лавку, купил хлеб, колбасу и папиросы. Потом, насытившись, я пошел гулять. Шел мелкий дождь. Но он не мешал гулять по обеим сторонам тротуара празднично одетым мужчинам и женщинам. От сытости мне стало весело, и я пошел уверенным шагом. Но головная боль, которая мучила меня в последнее время, не прекращалась, несмотря на то, что я как следует наелся хлебом и колбасой. Во рту у меня была зажженная папироса. Я сунул руки в карманы и пошел дальше. Передо мной появились две женщины. Одна была полная, с широкими плечами и очень красивыми ногами, которые твердо ступали маленькими шажками по тротуару; голову она беспокойно склоняла то в одну, то в другую сторону, так что, несмотря на то, что я шел за ней, я мог видеть ее лицо. Лицо было широкое, напудренное; под подбородком залегла мягкая складочка. Здоровая, естественная, шириной чуть не до затылка улыбка то и дело появлялась на ее лице.
Кровь бросилась мне в лицо, сердце забилось чаще. Рядом с ней шла другая, пониже ростом и потоньше. Несколько улиц я прошел за двумя женщинами и чувствовал, что хмелею от желания. Одна из женщин заметила, что я иду за ними. Маленькая испуганно взглянула на меня и что-то шепнула другой, тогда та тоже взглянула на меня. На ее лице появилось испуганное выражение, она потянула подругу за руку, и обе ускорили шаг. Я уже не мог от них оторваться. Хотя их испуганные взгляды окатили меня холодной водой, я продолжал идти за ними. Они несколько раз взглядывали на меня. В конце концов одна из них потащила другую, и обе подруги «спаслись», зайдя, а лучше сказать, вбежав в кафе. Я остался стоять как дурак. От душевной боли я стукнул кулаком по стене и быстро пошел прочь.
Я еще минут десять слонялся по улицам, а потом пошел в цирк. Я не забыл купить газету, которую дрожащей рукой сунул за пазуху. Я не хотел читать газету на улице. Я решил отыскать в цирке спокойное место из тех, которых так много за кулисами, и там прочитать газету от начала до конца.
Когда я вернулся в цирк, представление уже начиналось. Через вход, ведущий за кулисы, я проник внутрь. Швейцар уже признал меня как своего. Я забрался на первый ярус и стал смотреть. В большом зале собралась тысячеглавая толпа. В ложах, расположенных внизу, сидели богатые господа и дамы в богатом платье и с нетерпением ждали представления. С бледных, сильно напудренных женских лиц глядели горящие, ждущие глаза. Остальная публика состояла в основном из рабочих с усталыми, слабо поблескивающими глазами, изголодавшимися по хлебу и зрелищам. Легкий треск — там грызли орешки — доносился с галерки вместе с хриплыми голосами. Внизу шуршали шелка и бархат и слышался звук ломающихся шоколадных плиток. Вдруг вспыхнули десять новых электрических ламп, и пять рефлекторов разлили над залом фантастический светло-голубой свет, в котором бледные напудренные лица, обрамленные платками и шелковыми и атласными шляпками, стали выглядеть как лица восковых кукол.
С силой ударил барабан, и появился Долли, маленький паяц-лилипут. Он как будто вырос из-под земли. Перекладины, на которых он сидел, медленно подняли его на десять метров. Долли оглядел публику, скорчил рожу, как жаба, и начал плакать. Он действительно выглядел как урод с жабьей рожей. Он плакал, его лицо позеленело, слезы катились по нему, как горошины, и стекали двумя ручьями на песок арены. Дамы скривили лица от омерзения, но не переставали смотреть на Долли сквозь перламутровые и серебряные лорнеты. На галерке прыскали в кулак, шумели и кричали:
— Эй, чертяка! Долли-колдун! Урод! Обезьяна!
Так он проплакал десять минут. Он плакал то как голодный ребенок, то как старик, то как женщина, то как мужчина; он плакал все громче и громче, и слезы текли двумя ручьями на арену.
Потом он начал смеяться, смеяться резко, дико, истерически, но слезы при этом продолжали течь. Он смеялся сквозь слезы и плакал сквозь смех. Иногда его смех становился нежным, звонким, детским и мягким, как у ребенка, как у юной девушки, а иногда он был грубым, резким, точно кашель больных легких пропойцы. Потом он перестал проливать слезы. Все подхватили смех. Сперва начали смеяться мужчины на галерке, потом засмеялись на ярусах, потом стали смеяться нарядные господа и дамы в ложах и в первых рядах партера.
— Долли-колдун! Урод! Обезьяна! Черт тебя подери!
Весь зал хохотал, хохотало всё: все скамьи и стулья. На голову Долли посыпались апельсины и конфеты: он широко открыл рот и смеялся. Вдруг он показал всем длинный язык и исчез, как сквозь землю провалился. По всему огромному цирку пронеслась буря аплодисментов. А на галерке снова повторяли похвалы клоуну: