Он снова оглядел меня, теперь уже долгим взглядом, внимательно и со всех сторон. Несколько минут прошло в тишине. После этого он протянул мне руку. Я подал ему свою. Он крепко ее пожал и отпустил. Потом сказал грустно и серьезно:
— Вы, я вижу, честный человек, иначе бы вы не были так одеты и не ночевали бы здесь. Я бы хотел быть вам добрым другом, потому что у такого человека, как вы, нет никого в целом свете, и у меня никого нет. Вы смотрите на меня с удивлением и не можете меня понять. Вы, очевидно, принимаете меня за сумасшедшего или пьяного. За полночь пробраться крадучись в театр — это поведение безумца… — он улыбнулся. — Знаете ли вы, что у вас горячая рука? — вдруг вспомнил он и переменил тон разговора. — У вас жар… Вы больны… Вы странно на меня смотрите!.. У меня бывают такие минуты, когда я беспокоен, как непогода, и чувствую, как земля дрожит подо мной. Тогда я вижу, какую безумную и глупую роль я играю на свете. В такие минуты, когда моя душа горит, я слышу в себе некий голос, который велит мне: пойди куда-нибудь в чащу леса, набери в легкие побольше воздуха и кричи, кричи, пока не оглохнешь.
Он сделал маленькую паузу, обхватив голову руками, как осужденный, а потом заговорил снова, но уже спокойней и тише, чем прежде:
— В течение нескольких недель меня мучила одна мысль: пойди, прочитай свои стихи, которые никто не хочет печатать, ночью в театре. Я бы хотел выкричаться в пустом зале. Я даже подпрыгнул, когда мне это взбрело в голову. Как это хорошо, как это очаровательно.
Тут он перевел дыхание и несколько секунд глядел перед собой неподвижно.
Вдруг он подал мне руку, потом, не сказав ни слова, отошел. Он был бледен и обессилен. Внезапно на него напала апатия. Затем его лицо опять приобрело прежний смеющийся, хитрый вид, и он спросил:
— Не кажется ли вам, что я говорю глупости?
Я посмотрел на него внимательно и с удивлением:
— Я вас не понимаю!
Он рассмеялся и убежал.
Стало темно. Я заснул.
15Было девять часов утра. Я понял это по бою башенных часов, который гулко разносился в пустом здании цирка. Я встал со своей постели и принялся расхаживать туда-сюда, чтобы согреться и размять кости. От скуки я начал считать шаги: пятнадцать, шестнадцать, семнадцать! И размышлять, когда придут открывать цирк. Прошло немного времени, я все считал шаги. Вокруг было темно, потому что в зале не было окон, через которые мог бы проникнуть дневной свет. Можно было подумать, что еще ночь.
— Сколько шагов можно сделать за час? — спросил я сам себя просто так, чтобы думать о чем-нибудь. — Восемьсот два?
Почему восемьсот два? Ровно восемьсот два? Я рассмеялся над тем, что заупрямился на числе восемьсот два. Вдруг я услышал, что кто-то идет.
Цирк уже открыли? Люди уже пришли?
Ага, кто-то идет ко мне в ложу.
Я узнал его в темноте: это был Фогельнест.
— Не можете ли вы мне сказать, кончилась ли ночь? — спросил он меня глухим, невыспавшимся голосом, приглаживая кудрявые черные волосы.
— Давно уже день!
— А откуда вы знаете?
— Я слышал, как часы били на башне.
— Так вы знаете, который час?
— Да. Девять, может быть, полдесятого.
— Они приходят сюда на репетицию в одиннадцать. До тех пор не выйти.
Он уселся. В темноте его глаза горели беспокойным и яростным огнем. Так он просидел около меня минут пятнадцать, не произнеся при этом ни слова.
— Вы уже давно ночуете в цирке? — спросил я его.
Он даже подпрыгнул от гнева:
— Я прошу вас, дайте мне помолчать до одиннадцати.
Он надулся пузырем и продолжал молчать. Я присмотрелся к нему. Фогельнест сидел, ссутулившись, а его глаза смотрели так, будто он кого-то подстерегал. Но до одиннадцати он все-таки не промолчал. Просидев еще пятнадцать минут в тишине, он стукнул кулаком по подлокотнику кресла и заговорил сломленным, грустным и отчаявшимся голосом:
— Черт меня возьми! Я ни к чему не пригоден! Я никуда не гожусь!.. В каком безумии я провел эту ночь! — Он обратился ко мне. — Читать стихи в пустом цирке, где нет никого — что за безумие! Что за идиотизм!.. Ах, я тону в море подобных глупостей!.. И с каждым днем все больше и больше. Я бы хотел сам себя наказать за это. И вот мое наказание: не скажу ни слова до одиннадцати. Вот так пять дней подряд не буду ни с кем разговаривать до одиннадцати часов утра… Если бы вы знали, как я люблю поговорить, вы бы поняли, как тяжело для меня это наказание.
В темноте я все-таки сумел разглядеть, как его лицо скривилось в горькой усмешке.
Что за странный человек! Я никак не мог понять, смеется он или говорит серьезно. Он тут же переменил тон и спросил меня:
— Вы хотели знать, как давно я тут ночую, не правда ли?.. В первый раз, друг мой, в первый и в последний раз… У меня есть дом и жена…
— Вы женаты? — я от удивления перебил его. — Но вы же вчера сказали, что у вас нет никого в целом свете.
— Я так вам сказал… да, я так сказал… и то, что я сказал, — правда.
Он придвинулся ко мне и сжал мою руку. В его глазах блестели слезы.
Я смутился от удивления. Кто этот человек? Чего он хочет? Нет, я его не понимаю! Ни капли не понимаю!
— Вы сегодня пойдете со мной, и вы увидите мою жену! — продолжал он.
Я не сказал «нет».
Он несколько раз провел рукой по волосам.
— Вам кажется странным, что у меня есть жена?.. Вы этого не ожидали?
Он снова улыбнулся и замолчал.
Он говорил очень своеобразно: отрывисто и быстро, бросая слова так, точно не хотел носить их в себе, как будто он задыхался от них. Он смешивал в речи всевозможные предметы, между которыми не было никакой связи, он так и сыпал словами. Вдруг он затих. Он снова был опустошен и измучен. Он рухнул на стул, как груда мертвой плоти, и замолчал.
В половине одиннадцатого открыли цирк. Пришли несколько акробатов, служитель и клоун Долли. Один из акробатов был очень толст. Он едва мог ходить и при этом сопел. Служитель принес на палке тяжелые гири. Долли, одетый в черный костюм и лакированные полуботинки, танцевал на арене, размахивал тросточкой и зло бормотал:
— Чтоб их повесили! Разбудили меня в полдесятого… У меня глаза еще не открываются…
— Хе-хе, — рассмеялся толстый акробат. Его глаза заплыли жиром так, что их едва было видно. — Тебе, Долли, хорошо, когда ты спишь: тогда ты не знаешь, что ты лилипут.
Маленький, невыспавшийся Долли был раздражен:
— А тебе еще лучше: когда ты спишь, ты не знаешь, что ты скотина.
Акробаты расхохотались. Один из них схватил Долли, поднял его и, встряхнув, усадил к себе на плечи. Долли закусил губу и замолчал. Клоун Долли вел себя геройски. Он не испугался. Он боролся изо всех сил. Шутки были его оружием.
— Тебе придется долго меня таскать: вот и видно, что ты осел, раз мне приходится на тебе ездить!
Это помогло. Его тотчас отпустили.
Эти могучие люди не могли справиться с Долли.
Мне понравился маленький Долли. Я бы хотел еще побыть в цирке и поглядеть, что в нем будет происходить. Но Фогельнест потянул меня за рукав.
Мы вышли из цирка.
16
Шел дождь. Улицы были покрыты грязью, и ветер нагло бросался на стены домов, точно хотел повалить их. Он рыдал, выл, вопил так, что закладывало уши. Я поднял воротник и пошел. Фогельнест молчал. Он был задумчив и то и дело сплевывал, не говоря ни слова. Дождь хлестал ему в лицо, которое от напряжения стало еще бледней и костлявей. Вдруг показалась кучка людей. Остановился трамвай. Пассажиры вышли из трамвая и все вместе присоединились к кучке. Мы подошли ближе. Оказывается, задавило собаку. Камни мостовой, рельсы и колеса трамвая были забрызганы кровью, которую быстро смывал дождь. Голова и нога собаки лежали отдельно от тела. Люди говорили, размахивали руками, кричали. Вагоновожатый отвечал и что-то показывал руками во все стороны. Фогельнест взглянул на разрезанное тело собаки и вздрогнул. Я услышал, как клацнули его зубы.
Он зашагал шире, как будто хотел убежать.
— Пошли быстрей! Быстрей! — тащил он меня за рукав.
Теперь мы шли очень быстро. Я слышал, как Фогельнест бормочет про себя:
— Бедная собака!
Фогельнест все еще был мертвенно бледен. Вдруг он заговорил зло, отрывисто, беспрерывно чертыхаясь:
— Собаки, на что нужны собаки! Они годятся только на помойку! — По его тону можно было понять, что теперь он говорит нечто давно обдуманное. — И величайшему мудрецу не понять, для чего в Европе существуют собаки… Я этого тоже не понимаю… Боже мой, как идиотски устроен Твой мир! — закончил он, в отчаянии тряся головой.
Фогельнест выглядел до смешного расстроенным.
Мы свернули в узкую улочку. Высокие грязные дома разглядывали друг друга маленькими окошками. Поставленные в два ряда, друг против друга, они, эти дома для рабочих, пялились с ненавистью на небо, будто поклявшись не впускать на улицу солнце. И на ней действительно было так темно и грязно, как будто бы на оба ряда крыш навалилась скука. Про эту улицу можно было смело сказать: «Здесь нет неба».