– Да не стану я тебе помогать. Девчушка придет на свидание, взмокшая от волнения, ее будут вертеть, как мельничное колесо, а я должен подглядывать на манер портного из Ковентри.
– Милый, она не девчушка, а платный эскорт. Она датчанка или шведка, это все, что я знаю. Рабочая лошадь, вот она кто. И тебе не надо подглядывать, просто нажми кнопку, компьютер сам все запишет.
– Но зачем нажимать кнопку? В кладовке стоит сервер, давай настроим систему на запись, а утром зайдем за готовым файлом.
– А вдруг не запишется? Я не могу рисковать, второго такого шанса не будет. Поверь, мне очень нужно, чтобы это сделал ты, а не сервер. Я ведь сплю с тобой, а не с сервером.
– Тебе просто свидетель нужен, так и скажи. Записи в суде все равно будет недостаточно, тем более что она незаконная. И вообще, вся эта история со слежкой какая-то мутная.
– У приличных денег всегда мутная история. Я ведь упоминала о приличных деньгах? Пять тысяч, когда все будет готово.
Как она, однако, хлопочет. Может статься, дело не в разводе, а в ревности? Где-то я читал про купеческих сыновей, которых заставили стрелять в подвешенный на дереве труп отца, чтобы выяснить, кто из них истинный наследник. Сдается мне, что мстить за измену имеет не больше смысла. Что с того, что ты продырявишь мертвое тело своей любви, в нем уже ни лимфы, ни крови, одна тоскливая гальваника.
– Ладно, подумаю, – сказал я, вставая и направляясь в ванную. – Скажи мне, ты раньше с кем-то проделывала такие штуки?
– Как мило, что тебя волнует мое прошлое. Не бойся, это всего лишь маленький веселый фильм. Поезжай в Капарику, в мой летний коттедж, возьми компьютер и спокойно все запиши. E um e dois e três!
– На тот берег я точно не поеду, много чести. Ты бы меня еще в Порту отправила. Посижу на площади, в кафе с интернетом.
– Надо во всем следовать плану, – поучительно сказала она. – У меня все продумано, от первой минуты до последней. Всем уже заплачено. Ты переночуешь в Капарике со вторника на среду. Заодно подышишь морским воздухом.
Что меня с первого дня восхищало в Додо, так это умение мгновенно преображаться, выбравшись из кровати. Стоит ей встать и поглядеть в зеркало, как все ее расточительное, сочное, как персидское яблоко, тело собирается в жесткую конструкцию и становится худым и неузнаваемым.
– Сказал же, не поеду. Какая тебе разница, откуда ведется запись?
Додо пожала плечами, молча спустилась вниз, надела голубое пальто и швырнула свои ключи на комод в прихожей. Вечером я положил их в пасть каменной химере возле парадного входа, захочет вернуться – найдет. А бегать за ней бесполезно, Додо из тех женщин, что наглеют от избытка внимания.
Ключи там и раньше лежали, в водосточной химере, – для посыльного из пиццерии, для Лилиенталя, еще для пары человек, а потом я встретил эту женщину в кафе “Регент” и вручил ей заветную связку, как глупый аргонавт, забывший залепить уши воском.
В тот вечер в кафе было полно народу. В Лиссабоне серьезно относятся к зиме: даже глинтвейн пьют с таким видом, будто за окном бушует альпийская метель и наутро склоны покроются свежим снегом, в который лыжная палка уходит почти целиком. Знакомая галеристка Соня Матиссен помахала мне издали, а потом подошла, улыбаясь:
– Сидишь один? Переходи за наш столик, там хороший вид на елку у базилики. Со мной пришли две стюардессы, у них полные карманы maconha.
Вокруг Сониной головы стояло сладкое душистое облако, это выдавало в ней португалку, несмотря на чужеземное имя. Здешние женщины не знают меры в духах и разговаривают с духами. Я встал, положил на стол деньги и пошел за галеристкой, удивляясь ее внезапному вниманию.
Стюардессы держали кружки с глинтвейном наотлет, коричный пар клубился над столом, затуманивая их лица, они рассказывали что-то смешное о тамошней корриде: быка выпускают бродить по улицам, а публика колет беднягу зонтиками и всем, что под руку попадется. Судя по загару, девчонки побывали на островах совсем недавно, и я почувствовал укол зависти. Я сам хотел бы поселиться на острове, только не на мусорной Терсейре, а на покинутой людьми Исабели. Лютас говорил мне, что там живет последний самец слоновой черепахи, старый холостяк, зовут его Одинокий Джордж, и он ужасно разборчив и не связывается с кем попало. А я вот связываюсь.
Я готов связаться хоть со смоляным чучелом, хоть с василиском, лишь бы не сидеть одному, прислушиваясь к пароходным гудкам в порту, хотя, по сути, я и есть Одинокий Джордж с панцирем, поросшим лопухами, и все, что мне нужно, – это остров в форме морского конька, пять молодых вулканов, нелетающие бакланы и олухи царя небесного.
* * *
Вчера я забыл притворить окно, и за ночь на одеяло намело рыхлый холмик снега. Пишу тебе в пуховых варежках из служанкиной передачи, наверное, она извлекла их из бездонного гардероба на втором этаже. Когда охранник по прозвищу Редька сказал, что ко мне посетитель, я так разволновался, что несколько минут ходил по камере, стараясь унять кашель. Поверишь ли, на какую-то секунду я даже подумал, что это ты, Ханна! Меня провели в комнату для свиданий по коридору, заставленному ведрами с краской и жестяными бочонками. Я просидел там около получаса, потом охранник вошел один и бросил мне на колени маленький сверток:
– Свидания вам не разрешены. Только после окончания следствия.
Развернув бумагу, я увидел белые варежки, как будто выпавшие из книги о путешествии к Земле Франца-Иосифа.
Сегодня я проснулся с мыслью о том, что можно писать, если не с кем поговорить. Эта возможность – одна из тех других возможностей, что составляют основу грубой холщовой бесконечности, где время – это всего лишь уток, слабая переменная. Там, за тюремной стеной, простираются поля других возможностей, затопленные постоянством воды, – господни поля под паром, я думаю о них время от времени.
Еще я думаю о смерти – о смерти я довольно много думаю. Пока я не увидел смерть своими глазами, я представлял себе что-то варварское, зверское, шумное и непостижимое, может быть, потому, что еще в школе прочитал у Бунина про павлинов и окаянные дни. Мужики в семнадцатом году поймали павлинов в помещичьей усадьбе, ощипали им перья и пустили бегать голых окровавленных птиц по двору – для забавы. Павлины кричали от ужаса и метались от дома к воротам, не в силах смириться с непоправимым, еще живые, но уже потерявшие облик и стыд. Потом они умерли. Я тогда не понял, что Бунин писал не про смерть, а про ненависть.
Настоящая смерть оказалась безликой, безгласной и безмятежной. Она отнимала возраст, имя и пол, как шекспировский купец отнимал бы фунт мяса у должника – в мановение ока, before you say knife. Бабушка Йоле уже перестала быть бабушкой, когда мы перевернули ее лицом вверх, она также перестала быть раздражительной стриженой дамой шестидесяти девяти лет, доводившей меня до безумия своими рацеями. В ее лице стояла темная вода, а волосы и брови казались сизым сфагнумом. Разбирая бумажные залежи в ее комоде, я наткнулся на кожаную коробку на длинном ремешке, похожую на шахтерский фонарик, в коробке что-то шуршало, будто в бобовом стручке.
– Тфилин, – сказала мать, когда я принес ей свою находку. – Это вещь твоего прадеда Кайриса, вот не думала, что мама это сохранила. Она терпеть не могла мужнину родню.
Я сидел в комнате с завешенным синей простыней зеркалом, намотав тфилин на руку и думая о прадеде, которого я даже по имени не знал. Почему мой еврейский дед, пропавший в тайшетских лесах, начисто стерся из бабкиной памяти, а русского деда, сумасшедшего и злого, она поминала каждый день? Сколько во мне этой невезучей летней крови и сколько той, зимней, такой, как надо? Сколько во мне от пана Конопки, десять лет посылавшего мне пластмассовые грузовики, но так и не сумевшего прыгнуть в автобус и преодолеть расстояние от Вроцлава, или Кракова, или где он там распушает свои усы? И кого видит мать, когда молча смотрит на меня из темноты? Я так боялся этого взгляда, что, вернувшись из Тарту, несколько недель не смел признаться матери, что меня исключили. Кончилось тем, что мы снова поссорились и замолчали.
Наши с ней разговоры быстро превращались в то, что музыканты называют obbligato, поэтому мы и раньше молчали целыми неделями, а к тому времени, как я стал собираться в университет, молчание между нами воздвиглось, как крепость. Отец был единственным, с кем она смеялась, будто горничная, говорила мне Йоле, пытаясь описать недолгую помолвку матери. Еще она говорила, что мой отец был lošėjas, игрок, и если я позволю его крови победить ее, бабкину, чистую, то стану таким же бродягой, внесенным в черные списки во всех городских казино.
* * *
Вкус у того, кто вынул из шкафа пистолет, был недурной, он выбрал наградное оружие, с гравировкой на серебряной щечке: за верную службу от генерала Умберту Делгаду.
Если бы кто-то сказал мне, что настанет день, когда в моей спальне будет лежать тело человека, только что застреленного неизвестным в вязаной шапке, я бы только пальцем у виска покрутил. Такое могло случиться только при прежних хозяевах, во времена полковника, его порывистой жены и малахольного сына, при мне же дом существовал тихо и бестревожно. И вот этот день пришел: я сидел перед экраном в чужом коттедже, мешал коньяк с травой, слушал собачье царапанье дождя за дверьми и смотрел на труп на экране монитора. Но попробуем по порядку, чтобы тебя не запутывать.