Как сейчас помню: первой моей мыслью было позвонить сестре в Агабаджу, но я подумал еще немного и решил повременить. Некоторое время я просто сидел там и смотрел. В сумерках tesoros тускло отливали венецианской зеленью. Потом я выгреб из шкатулки несколько браслетов, захлопнул сейф, задвинул зеркало и поехал к своему антиквару.
В трамвае, бегущем с альфамского холма, я стоял на задней площадке, придерживал тяжелый пакетик в кармане и улыбался как дурак. Мне казалось, что суровая casa сдалась, развела вечно сжатые ноги и теперь мы с ней заживем по-людски, как жадные друг до друга amantes. Что теперь все будет так, как было во времена вишневых косточек, золотистый столб света снова будет стоять в мансарде, и я смогу зайти в него и согреться, ступеньки перестанут уходить из-под ног, а двери – хлопать, будто равнодушные клакеры. Мне и в голову не могло прийти, что от меня просто пытались откупиться.
* * *
Фассбиндер умер, когда ему было столько, сколько нам теперь, сказал Лютас, когда мы пили вино в столовой, где от мебели остался только трехногий стол – вместо четвертой ноги я подложил полное собрание сочинений Пессоа. В столовой стало непривычно чисто: Байша влюбилась в моего друга и ходила за ним с щеткой для пыли, будто раб с опахалом. Байша – отрада моих очей, рыжая, как апельсиновая роща под Альбуфейрой, любительница расшитых подушек, прокуренная, как каминная труба, португалка до кончиков золоченых ногтей. Бог знает, где теперь эти подушки и где теперь Байша.
В те дни мы говорили и пили непомерно много, на столе стояли разномастные рюмки, из тех, что никто не купил, а по дому были развешаны камеры, похожие на птичьи глаза с мигательной перепонкой. Лютас щебетал над ними, как заядлый канареечник. Невероятный фильм, о котором он не рассказал мне и десятой доли, уже заворожил меня, я весь извелся в ожидании сценария, обещанного мне к понедельнику. Ничего мне так не жаль, как этого непрочитанного сценария, неснятого фильма и к чертям собачьим потерянной дружбы. Черт, я досиделся здесь до того, что впадаю в драматический тон. Это во мне кровь старого Кайриса заговорила: до того, как стать арестантом, он был актером в любительском кружке.
Сероглазого деда-каторжника я не видел даже на снимках, его посадили лет за двадцать до моего рождения, а свадебные фотографии бабушка порвала и бросила в печь. То ли она боялась последовать за мужем в Сибирь, то ли новый муж так приказал, в те времена он еще имел над ней власть. Что до деда Конопки, то он так и остался сомнительным предметом разговора, полым, будто облачко с многоточием, выдуваемое персонажем комикса. Мать говорила, что его и поляком настоящим не назовешь, вся родня с его стороны староверы, а значит, во мне от краковской шляхты всего четвертинка.
Моя мать пошла в третий класс, когда у нее появился отчим, в третий класс русской школы, что была возле памятника генералу Черняховскому. Ей было ровно десять, когда Йоле взяла ее с собой к следователю, чтобы выпросить у него свидание с мужем, а там оставила сидеть в коридоре, на длинной скамейке, обитой дерматином. Во второй раз девчонке разрешили зайти внутрь и посидеть на диване, следователь улыбался ей всем своим крестьянским лицом: крупным ртом, круглыми глазами, даже носом, на кончике которого сидела не то коричневая мушка, не то царапина.
Конец ознакомительного фрагмента.