Мы выпили и повеселели, и сердцу моему стало легче, словно в нем вскрыли нарыв, ибо я не был больше одинок.
— Синухе, мой друг, мы родились в странное время. Все мельчает — изменяет свою форму, как глина на гончарном круге. Меняются одежда, слова, обычаи, и люди больше не верят в богов, хотя и боятся их. Синухе, друг мой, верно, мы родились, чтобы увидеть конец света, ибо мир уже стар и прошло целых двенадцать веков с тех пор, как построили пирамиды. Когда я думаю об этом, мне хочется охватить голову руками и рыдать как ребенок.
Но он не плакал, ибо мы пили смешанное вино в ярко раскрашенных кубках, и всякий раз, вновь наполняя их, хозяин «Сирийского кувшина» кланялся и простирал руки вперед. Время от времени приходил раб, чтобы полить воду нам на руки. На душе у меня стало легко, как у ласточки в преддверии зимы; мне хотелось читать стихи и обнять весь мир.
— Пойдем в бордель, — смеясь, предложил Тутмес. — Послушаем музыку, поглядим на танцующих девочек и развеселим наши сердца. Давай не будем больше спрашивать «почему?» или требовать, чтобы наш кубок был полон.
Мы побрели вдоль улиц. Солнце село, и я в первый раз узнал такие Фивы, где никогда не бывает ночи. В этих ярких, шумных кварталах перед борделями пылали факелы, а на углах улиц на колоннах горели светильники. Рабы бегали взад и вперед с носилками, и крики скороходов смешивались с музыкой, доносящейся из домов, и с воплями пьяных.
Еще ни разу в жизни не переступал я порога борделя и был поэтому немного испуган. Тот, в который привел меня Тутмес, назывался «Кот и виноград». Это был хорошенький домик, залитый нежным золотистым светом. Там были мягкие циновки для сидения, и юные и, на мой взгляд, прелестные девушки отбивали такт под музыку флейт и арф. Когда музыка прекратилась, они подсели к нам и попросили меня угостить их вином, ибо у них совершенно пересохло в горле. Затем две обнаженные танцовщицы исполнили сложный танец, требующий большого мастерства, и я с интересом следил за ними. Как врач я привык видеть обнаженных женщин, но никогда еще не видел колышущейся груди или маленького живота, двигающегося так соблазнительно, как эти.
Но от музыки мне снова стало грустно, и я начал тосковать, сам не зная о чем. Красивая девушка взяла мою руку, прижалась ко мне сбоку и сказала, что у меня глаза мудреца. Но ее глаза не были так зелены, как Нил в разгар лета, и ее одежда, хотя и оставляла обнаженной ее грудь, была не из царского полотна. Так что я пил вино и не только не глядел в ее глаза, но и не чувствовал никакого желания назвать ее сестрой или насладиться с ней. И последнее, что я помню об этом месте, — это злобный пинок негра и шишку на голове, которую я набил, падая с лестницы. Вышло все точно так, как предсказала моя мать Кипа: я валялся на улице без гроша в кармане, пока Тутмес не взвалил меня на свои сильные плечи и не притащил к молу, где я смог досыта напиться нильской воды и омыть лицо, руки и ноги.
В это утро я пришел в Обитель Жизни с опухшими глазами и болящей шишкой на голове, в грязном плаще и без малейшего желания задавать вопрос «почему?». Я должен был дежурить у глухих и тех, чьи уши поражены болезнью, так что я быстро помылся и надел белую одежду. По дороге я встретил своего руководителя, и он начал бранить меня, употребляя выражения, которые я уже читал в книгах и знал наизусть.
— Что из тебя выйдет, если ты по ночам бегаешь по улицам и не считаешь выпитых кубков? Что из тебя выйдет, если ты бездельничаешь, проводя время в борделях и разбивая палкой кувшины с вином, и беспокоишь честных горожан? Что из тебя выйдет, если ты проливаешь кровь и бежишь от стражи?
Но, выполнив свой долг, он удовлетворенно улыбнулся про себя, повел меня в свою комнату и дал мне слабительное, чтобы очистить мой желудок. Мое настроение поднялось, так как я понял, что в Обители Жизни на вино и бордели смотрят сквозь пальцы, если перестаешь спрашивать «почему?»
6
Так что и меня охватила фиванская лихорадка, и я полюбил ночь больше, чем день, мерцание факелов больше, чем солнечный свет, сирийскую музыку больше, чем своих больных, и шепот хорошеньких девушек больше, чем старые запутанные тексты на пожелтевших бумагах. Но никто не возражал против этого, так как я выполнял свою работу в Обители Жизни, удовлетворяя своих руководителей, и рука моя оставалась твердой. Все это составляло часть жизни посвященного; немногие ученики могли позволить себе обзавестись собственным домом и жениться в период обучения, и мой руководитель дал мне понять, что было бы хорошо, если бы я перебесился, дал себе волю и развлекался. Но я не сходился ни с одной женщиной, хотя полагал, будто знаю, что их тело не жжет страшнее огня.
Времена были беспокойные, и великий фараон был болен. Я увидел его сморщенное старческое лицо, когда его принесли в храм во время осеннего празднества разукрашенного золотом и драгоценными камнями, неподвижного, как статуя, с головой, склоненной под тяжестью двойной короны. Врачи не могли более помочь ему, прошел слух, что дни его сочтены и что наследник скоро станет его преемником, — а наследник был всего лишь подростком, как и я сам.
Службы и жертвоприношения совершались в храме Амона, но Амон не мог помочь своему божественному сыну, хотя фараон Аменхотеп III воздвиг ему величайший за все времена храм. Говорили, что царь разгневался на египетских богов и спешно послал вестников к своему тестю, царю Митанни, желая, чтобы чудотворная Иштар из Ниневии прибыла исцелить его. Но, к радости жрецов, даже чужеземные боги не смогли вылечить фараона. Когда река начала подниматься, царский черепной хирург был вызван во дворец.
За все время, что я провел в Обители Жизни, я ни разу не видел Птагора, ибо трепанации были редки, а в период моего обучения мне не позволяли присутствовать при проведении процедур и операций специалистов. Теперь старика поспешно доставили с его виллы в Обитель Жизни, и я постарался быть под рукой, когда он вошел в комнату для очищений. Он был так же плешив, как и прежде, лицо его сморщилось, а щеки уныло свисали по обе стороны его недовольного старческого рта. Он узнал меня, улыбнулся и сказал:
— А, это ты, Синухе? Значит, ты продвинулся так далеко, сын Сенмута?
Он вручил мне черный деревянный ящик, в котором держал свои инструменты, и приказал следовать за ним. Это была незаслуженная честь, так что даже царский врач мог позавидовать мне, и я держался соответственно.
— Я должен проверить твердость моей руки, — сказал Птагор, — вскрою здесь один или два черепа и посмотрю, как это пройдет.
В его глазах стояли слезы, а рука дрожала. Мы вошли в комнату, где лежали неизлечимые больные, паралитики и те, чьи головы были повреждены. Птагор расспросил нескольких больных и выбрал старика, для которого смерть была бы избавлением, а также крепкого невольника, утратившего способность говорить и не владеющего конечностями вследствие удара по голове, нанесенного ему в уличной драке. Им дали наркотики, а затем взяли в операционную и подготовили к операции. Птагор вымыл свои инструменты и обжег их над огнем.
Мне надлежало побрить головы обоим пациентам самым острым из лезвий. Затем головы протерли и вымыли еще раз, кожу натерли мазью, вызывающей онемение, и Птагор приступил к своей работе. Сначала он сделал надрез на коже головы старика и оттянул края назад, невзирая на обильную струю крови. Затем быстрыми движениями просверлил в голом черепе дыру большим цилиндрическим инструментом и вытянул оттуда кружок кости. Старик застонал, и лицо его посинело.
— Не нахожу у него в голове ничего плохого, — сказал Птагор.
Он вставил на место кусочек кости, сшил края кожи и перевязал голову; после этого старик испустил дух.
— Мои руки, по-моему, немного дрожат, — заметил Птагор. — Может быть, один из молодых людей принесет мне чашу вина?
Зрителями, кроме учителей из Обители Жизни, были все ученики, которым предстояло стать черепными хирургами. Выпив вино, Птагор занялся невольником, который был уже связан и усыплен, но все еще сидел, свирепо глядя на нас. Птагор потребовал еще крепче связать его и зажать его голову в тиски так, чтобы великан не мог шевельнуться. Затем он вскрыл кожу и на этот раз старательно остановил кровотечение. Сосуды на краях надреза прижгли и остановили кровь специальными лекарствами. Птагор, щадя свои руки, позволил сделать это другим врачам. В Обители Жизни был, как правило, тот, кто заговаривал кровь, — человек без всякого образования; одно только его присутствие быстро останавливало кровотечение; но Птагор хотел, чтобы операция была показательной, и желал также приберечь свои силы для фараона.
Очистив поверхность черепа, Птагор указал нам место, куда вдавилась кость. Посредством бора, пилы и щипцов он удалил кусок черепа величиной с ладонь и затем показал нам, сколько свернувшейся крови накопилось в белых извилинах мозга. С бесконечной осторожностью он извлек один за другим сгустки крови и освободил осколок кости, вдавившейся в вещество мозга. Операция заняла столько времени, что каждый ученик мог проследить за движениями Птагора и запечатлеть вид мозга в памяти. Потом Птагор закрыл отверстие приготовленной заранее серебряной пластинкой, соответствующей по форме удаленному им куску кости, и прочно укрепил ее на месте крошечными скобами. Затем он сшил края раны, перевязал голову и сказал: «Разбудите его». Ибо пациент давно уже потерял сознание.