Шейрон предложил отделять от семей трудоспособных мужчин и партиями от пятисот до тысячи человек отправлять в необжитые лесные и тундровые районы. Всех нетрудоспособных членов семей решили разместить в церквях, монастырях, бараках и, как выразился Иоффе, в «тому подобных местах шалашного типа».
* * *
С юга ползли и ползли эшелоны с лишенцами. Печальные гудки паровозов пытались заглушить многотысячные рыдания и крики мольбы, проклятья отчаявшихся и молитвы, детский плач и всплески удивительных украинских мелодий. Безмолвная северная зима намного быстрее бежала навстречу этим бесконечным составам.
Один такой эшелон из числа направляемых в Архангельск, составленный из десятка вагонов, битком набитых украинскими лишенцами, вторые сутки продвигался на север. У пыхтящей «овечки» не хватало силенок тащить этот живой груз. Паровоз часто останавливался. То заправлялись водой, то в тендер загружали уголь, то вдруг прицепляли теперь уже одиннадцатый вагон с киргизами. Не доехав несколько километров до Брянска, поезд почему-то снова встал. Охрана, сколоченная на скорую руку из киевских комсомольцев, спала в своем, специально выделенном «телятнике». Дежурный, стуча винтовкой, перетаптывался в конце состава на открытой кондукторской площадке. Обдуваемый на ходу слева и справа, старый кожух не спасал от холода. На каждой остановке парень спрыгивал на землю и, недовольный железной тяжестью оружия, ругался с природой, бегал вдоль состава. В одну из таких пробежек он услышал крики и шум сразу в трех или четырех вагонах, начал стучаться в охранный вагон. Очнулся старший, разбудил первого попавшегося.
— А ну, глянь, шо там таке, — приказал он, сонно глядя на молодого, ничем не вооруженного хлопца, тоже сонного и замерзшего. — Бистро, бистро!
Хлопец, наконец, пробудился и убежал выполнять приказание. Стар ший открыл дверцу железной печки. Угли давно потухли. Холод гулял по вагону. Вагон был такой же, как и все спецоборудованные, с такими же поперечными нарами, но с печкой. Горел фонарь «летучая мышь»… Кутаясь в шарф, намотанный поверх поднятого воротника, старший подошел к неприкрытым дверям, выглянул в ночь. Посланный уже бежал обратно:
— Товарищу командир! Там, у третьему вагони, дид помер, сусидка каже тиф…
— Тише ты! Сусидка… Ну? Лезь суда, бистро…
— Тиф, товарищу начальник, треба ликаря.
— Молчать! Нет никакого тифа. Ясно? Буди Ярмуленку и растопи печь. Никаких тифов нет, понятно?
Последние слова старший произнес шипящим шепотом.
— Ясно, нема ньякова тифу… — Хлопец торопливо полез в вагон будить Ярмуленку.
Старший с наганом в руке спрыгнул на бровку. Ему подали второй фонарь. Ночь была не холодная, без ветра и без луны, почти светлая от лесного белого снега. А может, это рассветные сумерки? Старший шел от середины состава к паровозу, освещая фонарем вагонные запоры, закрученные для надежности проволокой. Он остановился у третьего вагона, который сдержанно шумел, как шумит потревоженный мышами пчелиный улей. Женский тихонький вой сочился в уши. Плакали дети. Мужские голоса иногда пресекали общий шум, но он нарастал снова. Старший кулаком постучал по обшивке:
— Тихо! А ну тихо, чертовы куркули! В Брянск приехаем, там разберемся.
Но вагоны загудели еще сильнее. В это время «овечка» легонько гукнула, колеса ее с шумом сделали пробуксовку. Поезд тронулся с места. Старший погасил фонарь и побежал вдоль полотна навстречу вагону с охранниками. Поезд все-таки набирал скорость, и он поспешно схватился за железную скобку, запрыгнул в вагон.
Через час поезд вполз в развалы приземистых брянских пакгаузов.
— Подъем! Бистро, товарищи! — крикнул старший.
Но все «двенадцать апостолов», как называла себя киевская охрана, и без этой команды давно проснулись. Они были совсем юные, одетые кто во что, с торбами для еды, вооруженные всего тремя заржавленными винтовками времен Петлюры и батьки Махно. Когда поезд перестал наконец греметь и дергаться, старший выстроил охрану для инструктажа:
— Ходить вдоль и не останавливаться, ходить и не останавливаться. Бистро по своим местам!
И с туго набитым портфелем побежал он на станцию искать милицейскую комнату.
Военный в финской шапке и в долгополой шинели сидел в дежурке, насквозь провонявшей табачной золой, и крутил черные, явно окрашенные усы. Он спорил о чем-то с приземистым человеком в тужурке и галифе. Трое милиционеров, расположившись у круглой высокой железнодорожной печки, молчаливо палили цигарки. Все пятеро были вооружены, одни наганами, другие винтовками.
— Ну, братцы, вы и мастера дымить! — притворяясь веселым, сказал приземистый. — Хоть бы в коридор вышли.
Милиционеры неохотно погасили цигарки. В дежурку без стука вошли еще один милиционер и юркий человек с давно измочаленным, давно не скрипящим портфелем под мышкой.
— Вы с киевского? — обернулся приземистый к портфелю. — Оч-чень хорошо! Вот, познакомьтесь. Вас ждет товарищ Гиринштейн. Он сопровождает ваших э… подопечных дальше на север. Сдадите ему состав и все документы.
Старший охраны с усмешкой поглядел прямо в черные усы Гиринштейна и подал руку. Несоответствие черных усов с белыми телячьими ресницами насторожило его.
— Прошу принять под расписку. Здесь списки всех куркулей и лишенцев… Портфель тоже казенный. Извиняюсь, не закрывается…
Черные, едва ли не буденновские по длине и пышности усы Гиринштейна дернулись как у кота. Военный не торопился хватать портфель со списками. Он опять обернулся к приземистому:
— Одиннадцать вагонов… Это сколько ж всего семейств?
— В среднем по тридцать — сорок семейств в вагоне, — буркнул киевский старший. — Всего четыреста девять семей, итого около тыщи двухсот человек.
— Почему около? — Черные усы снова дернулись.
— Грудных и молокососов в списках не значится.
— Н-да! Около тыщи… — вздохнул черноусый, опять оборачиваясь к приземистому. — Всей охраны вместе со мной только четверо. А ежели разбегутся на первом же перегоне? Под трибунал и вас и меня!
— Не разбегутся, товарищ Гиринштейн. — Приземистый брянский встал. — Им бежать некуда. А ежели утикает кто, у нас на всех дорогах заслоны. Не будем, товарищи, терять золотое время! На подходе другие составы.
Все шестеро поспешно вышли на воздух. Киевский старший держал портфель под мышкой. Он вел их, пересекая пути, на ржавый тупик, где стоял состав. Паровоз давно отцепили. В вагонах глухо шумело, хрипело, плакало и стонало. Киевляне, которым было приказано «ходить и не останавливаться», стояли по два человека с обеих сторон в каждом конце поезда. Один держал винтовку в левой руке… Другой стаскивал ее со спины.
— У вас должны быть повагонные списки! — резко сказал Гиринштейн киевлянину, когда прошли весь состав. — Где они?
Киевский старший, не растерявшись, также резко ответил:
— Я, товарищ Гиринштейн, принимал их не повагонно, а поголовно. Киргизов прицепили без моего согласия. За них я, к вашему сведению, не расписывался.
— Без точных списков эшелон не приму.
— Можете не принимать, ваше дело. Буду жаловаться, искать представителя ОГПУ!
— Так ведь мы с ним и есть эти самые представители, — примиряюще усмехнулся приземистый брянский. — Ну? Давай скручивай. Будем считать…
Подскочивший киевский парень долго не мог раскрутить проволоку, которой была замотана замочная накидка. Железный дверной полоз был изогнут, дверь не двигалась. Изнутри помогли передвинуть ее в сторону.
Узлы и сундуки едва не посыпались из проема, вагон был до крыши набит народом и человеческим скарбом. Тяжелый запах мочи, залежалых продуктов, отсыревших одежд, несмотря на холод, овеял пришельцев. Женщина, держа одной рукой и узел, и плачущего, завернутого в одеяло ребенка, едва не вывалилась из вагона. Хватаясь за что попало, она кричала, звала какого-то Якима, и ее утянули в нутро. Крики и плач наполовину стихли.
— Ласково просимо! — сказал дюжий мужик, изнутри помогавший открывать двери. Он хотел спрыгнуть, но киевлянин зычно вскричал:
— Молчать! Всем оставаться на своих местах! — Приземистый брянский с трудом забрался в вагон. Он боком пристроился у проема, двумя руками уцепившись за скобы. Узлы и наволочки, набитые сухарями, мукой, печеным хлебом, матрасы и одеяла, черенки заступов, обшитые мешковиной топоры с пилами — все было сбито в кучу вместе с людьми. Сверху из-под узлов высовывались чьи-то обширные чеботы, из-за груды мешков и узлов слева и справа торчали живые руки и ноги. В одном углу вагона тихо скулило два или три женских голоса, в другом углу надрывно кашляли, в третьем, отдавая последние силы, плакал давно охрипший младенец.
— Больные есть? — крикнул приземистый брянский и утвердился у самого края на крохотном свободном пространстве. — Кто за старосту?