Вагон качался и вздрагивал. Колеса стучали на рельсовых стыках. Дети кричали на разные голоса, терпеливое материнское убаюкивание то и дело сменялось облегчающей крикливой руганью: «А щоб тебе! Щоб ти подавився, щоб тоби и не видихнуть!» Кашель, плач, ругань, тихое подвывание и все голоса вдруг разом затихли, когда Грицько Малодуб, усевшись с Петром Казанцом спина к спине, запел старую хуторскую песню:
Пливе човен, води повен,Та все хлюп-хлюп, хлюп-хлюп.Ходить казак до дивчины,Та все тюп-тюп, тюп-тюп…
Они запели так чисто и стройно, так сердечно и тщательно выводили каждый поворот, что к ним вторым голосом тотчас пристроился Антон Малодуб, а за ним не вытерпели ни Пищуха, ни отец с сыном Петренки. А тут и Парасковья Марковна Малодуб подала Федька свекрови, глубоко, во всю грудь вздохнула и начала подсоблять мужу и деверю. Вслед за ней незаметно влились еще два или три женских голоса, а тут песня переметнулась и в другие вагоны. Под стук промерзшего вагонного чугуна как бы вздыхало и разливалось зеленое степное тепло:
Пливе човен, води повен,Тай накрився лубом.Ой, не хвастай, козаченъку,Кучерявим чубом.
Бо як выйдешь на вулиую,Твий чуб розивьется.А из тебе, козаченъку,Вся челедъ смиется.
Пливе човен, води повен,Тай накрився листом.Ой, не хвастай, дивчинонько,Червоним намистом.
Бо як выйдешь на вулицю,Намисто порвешься,А из тебе, дивчинонько,Вся челедь смиется.
Ой, прийдется ж, дивчинонько,Намисто збувати,Та все ж тому козаченъкуТютюн купувати.
Словно не желая глушить эту обильную, роскошную и широкую южную мелодию, поезд остановился на подмосковной станции. Песня затихла не сразу. Она затихала вместе с поездным шипением и колесным стуком. Холод и снег Подмосковья подступили к составу. И снова то тут, то там по вагонам заплакали дети, забормотали старухи, и скулящий женский вой зарождался во многих местах.
Уже три покойника лежало в третьем вагоне, когда в ответ на крик и плач охрана открыла двери. Черноусый военный приказал закрыть мертвых мешковиной или соломой. После чего он вновь обошел весь состав. Сейчас его никто не сопровождал. Он открутил проволоку, откинул защелку на первом вагоне, откуда только что слышалась песня. Напрягшись, подвинул дверь.
— Поем? Правильно, граждане! Уж лучше петь, чем реветь в голос. Москва скоро. А Москва, сами знаете, слезам не верит…
— А потом куди нас, товарищу начальник? — Грицько был всех ближе к выходу. — Кажуть в тайгу. Та ви залазьте до нас, товарищу начальник…
Гиринштейн, взявшись за скобу, закинул шинельную полу, поставил ногу в хромовом сапоге на лесенку и легко запрыгнул на свободное место в вагоне.
— Тифозные есть?
— Живем поки. — Иван Богданович Малодуб, кряхтя, отодвинул кривые свои сапожищи. — А чи довго будемо живи, видимо одному Господу…
Он, этот черноусый военный, явно искал глазами вчерашнюю черноглазую. Авдошка Ратько сразу это почуяла и выглянула из-за кучи узлов.
— Вы… как вас? — Черноусый еле-еле не покраснел. — Идемте со мной… Получите кипяток и варево.
Авдошка проворно выпросталась к дверям и сама хотела спрыгнуть на снег, но военный помог ей, подал обе руки.
— Ой! Господи, хоч витерцем свидим подийхати.
— Замерзла? — Черные усы Гиринштейна поехали вверх кончиками.
— Ни! Я горяча…
На ней был темный плисовый казачок с борами, самодельные, не фабричные сапоги и шерстяная коричневая фата.
— Дивись, Явдохо, не пидкачай, — крикнул Гринько. — На тоби все передове завдания!
— Тепер не пропадем! — послышалось из вагона.
— А чому вин Явдошку вибрав?
— Не всих одразу, дойдемо и до инших.
— Груня, Наталочко, ну що ви засумували? Никуди вона не динется, зараз прийде…
И впрямь, Авдошка появилась через двадцать минут. Она, как воду с криницы, на палке принесла два десятилитровых ведра. В ведрах был горячий гороховый суп.
— Оце так Явдошка, ой молодець дивчина, — хвалил девку Петро Казанец. — Я такого супа й дома три роки не ив.
— Ти що говриш, бисова харя? — взметнулась на него жена Мария. — Ти що мелеш дурним своим язиком? Ось визьму палку, та по шии, бугай недоризаний! Та я такий поганий суп и сворбать не буду и тоби не дам!
И Марийка под смех хуторян плеснула содержимым своей алюминиевой кружки на вагонную стенку, хотела, наверное, прямо на растерявшегося Петра, да быстро одумалась.
… Гороховый суп сделал короче долгие мытарства на Окружной и дорогу до Вологды. Никто в первом вагоне не заикнулся, никто не хотел вспоминать о том, что в третьем телятнике ехало три тифозных покойника. А может, уже и не три, а тридцать три… Или их сгрузили в Москве? Никто ничего не знал. «Овечка» тихо, но настойчиво тянула за собой хвост из одиннадцати вагонов. Правда, одиннадцатый, набитый молчавшими малахайными киргизами, был бесхозный. Гиринштейн имел право отцепить этот вагон на любой остановке, поскольку за киргизов не отвечал и не расписывался. Но почему-то даже в Москве он не сделал этого.
V
Вологда встретила двадцатиградусным холодом, настоянным на угарном запахе горящего антрацита. Белая снежная перхоть медленным сеевом опускалась на крыши теплушек. Большие плоские кристаллики инея опушили железо. Состав затолкали на крайний путь и отцепили от паровоза. Паровоз ушел. Трое охранников ходили вокруг состава, пока черноусый начальник бегал куда-то на станцию хлопотать о новой паровозной бригаде. Он вернулся часа через полтора.
— Товарищ Гиринштейн, скоро поедем? — поколачивая о мерзлую землю валенками, спросил один из охранников. — В седьмом вагоне два покойника!
— Как? В седьмом? — вскинулся Гиринштейн. — Немедленно открыть вагон!
Начальник отвернулся, когда открыли вагон и под крики и плач женщин начали стаскивать новых покойников. Их положили рядом на межпутье. Вагон снова закрыли, и, как это ни странно, он сразу стал затихать. Точь-в-точь пчелиный улей, успокоенный двумя-тремя вздохами дымаря в руках опытного пчеловода.
Гиринштейн вздохнул и послал одного из охранников искать носилки…
Он подошел к первому вагону, опять, как вчера, открыл тяжкую полужелезную дверь. Пассажиры зашевелились.
— Явдоха? — нарочно и громко закричал Антон Малодуб. — А де вона сховалася, наша Явдоха?
Но Авдошка как тут и была.
— Ну… Берите бадью да за кипятком! — сказал Гиринштейн, краснея.
В вагоне одобрительно загудело.
Авдошка стыдливо зажимала в коленях свой багряный с зеленой наподольной оторочкой сарафан. Опять, как и тогда под Москвой, она не могла осмелиться прыгнуть. Черноусый начальник расставил руки, сзади ее толкнули, и она, стараясь не завизжать, полетела прямо на черноусого. Он поймал ее и поставил рядом. Сверху подали две пустые бадьи. Гиринштейн хотел задвинуть ворота, но раздумал.
— Гляди тут… — бросил он подошедшему охраннику и повел Авдошку к вокзалу. — Что, испугалась?
— Ни! Я смелая! — так же, как тогда под Москвой, засмеялась она. Сноп золотых сверкающих искрящихся блесток из ее карих горячих глаз осыпал черноусого. — Я и даже больших командиров не боюся…
— Ишь ты. Не боится она… Неужели ничего не бывало страшного?
— Ни! Тильки мышей.
— Ну, мышей-то и я побаиваюсь. — Военный засмеялся.
— Правда? — обрадовалась Авдошка, отчего даже остановилась.
— Правда, — сказал он, поравнявшись с ней.
— Та якие у вас в городу мыши? У вас там и гумна нема. И снопов тоже не треба.
— Нема в городу снопов, — согласился он. — Только…
Она видела, как он спохватился, замолчал и ускорил шаги.
Ловко помахивая ведрами, Авдошка бежала за ним то слева, то справа. Она так и сыпала на него своей украинской мовой. На ее щебечущий голосок люди оглядывались и улыбались.
Около водоразборной будки, вся в пару, волновалась очередь за горячей водой. Военный раздвинул всех, набрал две бадьи кипятку, вынес из толпы и подал Авдошке.
— Унесешь ли? — усмехнулся он и еще раз оглядел всю ее ладную, даже форсистую фигуру. — А то подсоблю.
Она возмущенно хмыкнула.
Вагон номер один встретил две бадьи кипятка вполне одобрительно. Авдошка подала воду наверх, а сама не стала спешить в вагон. Военный слегка задвинул двери. Он отошел и встал за вагонным торцом, прислонившись к буферу. Кивнул ей, она подбежала. Он оглянулся и вдруг положил обе свои руки в перчатках на плечи ее плисового казачка.
Вокруг никого не было. Авдошка с радостным испугом взглянула на него снизу вверх. Сердце у нее так и замерло. На нее пронзительно и печально смотрели глаза военного, такие синие, синей, может, и самого синего неба, какое бывает в летний безоблачный полдень.