Городской судья стоял в маленьком дворике и разговаривал с офицером в высоком чине. Увидев меня, он махнул мне, чтобы я подошел к нему, и бросил мальчишке монету, тот ловко поднял ее с земли и убежал. Из дома, который нунций посетил всего несколько часов назад, вышел молодой служащий.
– Комендант Шторм, – сказал судья, – это молодой господин Хорттен, который должен помочь мне определить, от какой болезни скончался тот человек.
Комендант – смуглое обветренное лицо, внушительная фигура – очевидно, этот человек стремился к тому, чтобы его вид всегда соответствовал фамилии; сейчас он оценивающим взглядом смотрел мимо меня на стену крепости, словно решал, что именно в ней необходимо улучшить.
– Молодой господин Хорттен секретарь профессора Буберга из Копенгагена, – прибавил судья с тяжелым ударением на каждом “б”.
Слова достигли цели, офицерский взгляд обратился на меня, и под его тяжестью у меня дрогнули колени.
– Вот как, секретарь профессора Буберга. Вот как. – Сурово сжатые губы разомкнулись, и под усами мелькнуло что-то похожее на улыбку. Он весело хлопнул меня по плечу. – Ну, значит, наше дело в надежных руках… – Он наклонился к судье: – как сказал профессор Буберг, когда проститутка стащила с него штаны. – Комендант разразился раскатистым смехом, так что затряслось все его тяжелое тело, и повернулся к нам спиной.
Довольно похохатывая, он скрылся между домами. Молодой служащий в дверях не мог скрыть улыбку. Судья, прежде чем повернуться ко мне, попытался придать своему лицу серьезное выражение. Это далось ему с трудом.
– Мы… то есть комендант Шторм, гм-м… предоставил в наше распоряжение фельдшера Брёдермана, который сейчас осматривает покойника.
Больше всего на свете мне хотелось уйти отсюда. Меня позвали сюда только для того, чтобы посмеяться надо мной.
– Разве у вас в городе нет своего лекаря?
– Нет, нет. Хватает и Брёдермана, он и один вполне может отправить человека на тот свет… – ответил судья Мунк. В уголке губ у него еще держалась улыбка.
– Могу я взглянуть? – спросило мое любопытство. Или мое чувство ответственности? Во всяком случае, мой страх.
Улыбка исчезла. Городской судья Мунк уставился на меня, словно не понимал, почему я еще здесь:
– Да-да, конечно! Вот сюда! Но Брёдерман еще не закончил.
Он направился к небольшому дому. Я остановился у двери, прикусив губу, потом последовал за ним.
Мы вошли в маленькую кухню, в которую с трудом втиснулись вдвоем, и Мунк направился дальше, в ту маленькую гостиную, через окно которой я вчера наблюдал за тем, что там происходило. Я остановился и зажал нос. В доме омерзительно пахло нечистотами и еще чем-то, но, чем именно, я определить не мог.
То ли запах, то ли белая голая ступня, которая высовывалась между ногами цирюльника, то ли что-то совсем другое – я вдруг увидел себя на эшафоте… Я остановился, пришел в себя и вспомнил Декарта. Четвертое правило. Оно звучало примерно так: делая вывод, нужно учитывать все факты и быть уверенным, что ничего не забыто. Четвертое правило. Декарт.
Я был один. Я не мог рассчитывать на поддержку Томаса, только на свою память. И на те крохи мудрости, что Томасу удалось вбить мне в голову за четыре года, что мы с ним были знакомы. А еще на свой разум.
Мой разум. Я не знал, можно ли на него положиться. Он вдруг показался мне таким же ненадежным, как изъеденный жучком стул. Сколько раз я слышал, как Томас тяжело вздыхал и закатывал глаза к небу, услышав мои “разумные” высказывания!
Память… факты… вот с чего нужно начать. Работать должны глаза, уши… и нос.
Я взглянул на потолок. Зловоние держалось, несмотря на то, что в доме явно гулял сквозняк. Труба лишь наполовину доходила до конька крыши, где дымовое отверстие пропускало в комнату немного света, потому что щиток был слегка отодвинут. Во всех стенах в тех местах, где выпал мох, зияли щели. Солнце сюда еще не добралось, если у него вообще были такие намерения, и слабый свет поблескивал в сырых пятнах на стенах.
Очаг был сложен как своеобразный водораздел между кухней и гостиной. Я склонился над котелком, висевшим над темно-серой горкой золы, в нем было что-то, напоминавшее засохшую кашу. Сунул руку в золу, она была холодная, мне пришлось глубоко покопаться в ней, прежде чем мои пальцы нащупали тепло. Служащий у двери не спускал с меня глаз. Я притворил дверь, чтобы не видеть его, но неплотно, так, чтобы в комнату проникало достаточно света. За дверью стояло деревянное ведро с крышкой. На полу у очага – бочка с водой. Кухонный стол у стены был выскоблен так, что деревянная столешница даже светилась, на нем стояли две пустые бутылки, миска для мытья посуды, в ней – кружка, и больше ничего. С потолка свисали два круга колбасы и холщовый мешок. Я догадался, что в нем лежат хлеб и сыр. На стене висела деревянная ложка, над ней – полка, грубо сколоченная из необтесанных досок. На полке стоял бокал, несколько кружек и две деревянные миски. И еще кружка с солью. Больше в кухне не было ничего.
– Вы идете? Или вам достаточно порыться в золе, чтобы понять, от чего сдох покойник? – Городской судья стоял возле очага и смотрел на меня. Лицо его было в тени.
Я стряхнул с рук золу.
– Иду-иду.
Гостиная была маленькая. В отличие от кухни глиняный пол был застелен досками, посыпанными песком. Обеденный стол занимал полкомнаты, так мне, во всяком случае, показалось, возможно, оттого, что стол был таким грубым и массивным, будто стоял раньше где-нибудь в пещере троллей.
У алькова в противоположной стене спиной ко мне над покойником склонился какой-то человек.
– Сейчас закончу! – рыкнул он через плечо.
– Цирюльник Брёдерман немного глуховат, поэтому он кричит, будто мы все тоже глухие. – Судья Мунк сел. – Если так будет продолжаться, мы и в самом деле оглохнем.
Я огляделся.
С каждой стороны стола стояло по стулу, красивые, с резным узором на высоких спинках. Хотя один стул был испорчен тем, что у него не хватало части спинки – похоже, она сгорела; казалось, будто стулья заблудились и попали не в тот дом. Они предназначались для богатого дома, а не для такой бревенчатой лачуги со всеми признаками если не нужды, то откровенной бедности. На столе стоял каменный светильник с фитилем, почти утонувшим в застывшем жире. Я наклонился к нему и осторожно принюхался: от светильника пахло горечью, горелой горечью. Я почувствовал этот запах сразу, как только вошел в дом, его и запах нечистот. На столе стояла бутылка с коричневатой жидкостью. “Такую же жидкость пил накануне ночью тот солдат-крестьянин”, – подумал я. Судья смотрел на бутылку с вожделением, словно ему хотелось выпить.
На полу у двери стояла металлическая жаровня, в углу – небольшой сундук, простой, но на нем было изящно вырезано имя: Халвор Юстесен.
– Халвор Юстесен? – Я вопросительно посмотрел на судью.
– Превосходно! – с деланным восторгом воскликнул он. – Теперь мы знаем имя покойного. Это замечательно!
Я глубоко вздохнул и беззвучно выдохнул из себя воздух.
– Расскажите, что вы знаете об этом Халворе Юстесене. Если вы вообще что-то знаете о жителях этого города, – попросил я.
Судья Мунк весело поглядел на меня, похоже, его обрадовало, что я наконец заговорил.
– Халвор Юстесен… ну, он был приятным человеком, его любили…
– Я закончил! – проревел цирюльник и глянул на нас из-под шапки с козырьком, которую не снимал во время вскрытия. – Этот человек умер! – заключил он и показал рукой на покойного.
Судья Мунк уже хотел сделать какое-то саркастическое замечание, но я опередил его.
– Но от чего именно? – крикнул я.
Цирюльник раздраженно посмотрел на меня:
– Ну-ну, молодой человек, зачем вы так кричите, я не глухой! – Он подергал себя за бороду и продолжил орать: – Он умер от поражения всех внутренних органов, случившегося в результате злокачественной опухоли в circulus arteriosus willisii, эта опухоль блокировала кровообращение. – Выпалив это, он многозначительно посмотрел на нас, потом кивнул и пошел к двери.
Судья Мунк выжидающе смотрел на меня. Поскольку я молчал, он вдруг вскочил и бросился из дома, я слышал, как на дворе он спросил у цирюльника, когда наступила смерть.
– Ночью, – ответил тот.
Я не стал слушать остального и подошел к алькову. Здесь запах нечистот чувствовался еще сильнее.
Покойный лежал на спине, одна нога свисала с кровати. Я внимательно разглядел его лицо. Сомнений не было – этого человека я видел вчера ночью.
Он был по-прежнему в военной форме, хотя она и не была застегнута на все пуговицы. Сапоги валялись на полу, словно их поспешно стащили с ног. Ступни были голые. Никаких носков в сапогах не было, как и в грубых крестьянских башмаках, стоявших у стены.
Я откинул занавеску, отделявшую альков от остальной комнаты, и обнаружил, что с внутренней стороны к ней прилипла и засохла какая-то масса, такую же засохшую массу я нашел и на простыне за занавеской. Я отступил на шаг назад, чтобы видеть всю картину целиком. Покойный лежал на кровати у самой стены, опираясь на подушку, правая рука со сжатым кулаком была протянута ко мне, левая лежала под периной. Прядь жирных длинных волос падала на лицо. Она подчеркивала напряженность его гримасы – зажмуренные от боли глаза и крепко сжатые губы, – словно покойный до последнего пытался пересилить боль. В углах рта под усами засохла слюна, кожа была синевато-землистого цвета, с нее как будто соскребли тот коричневатый оттенок, на который я накануне днем обратил внимание. Я вышел в кухню и взял со стены ложку. Потом безуспешно с ее помощью попытался открыть покойному рот. Я огляделся. На стене рядом с альковом висело крестьянское платье, наполовину скрытые курткой на поясе висели ножны. Но они были пустые.