И, в раздумье огладив опавшее лицо, свисшие усы, сказал, глядя в рассветную синеву за окном:
— Может, что и удастся... Может, и удастся!
На востоке прорезывалась лимонно-зеленая полоска рассвета, сильно напоминавшая по очертанию отточенный клинок шашки. Тревога еще сильнее стиснула душу.
— Видишь, Илларион, заря-то... Вроде шашки над нашей головой!
Лицо Миронова вновь багрово осветилось от папиросной затяжки.
— Шашка — не самое страшное, — с ответной озабоченностью сказал Сдобнов. — Шашку и отвести можно, из руки выбить. А бывает и пострашнее беда: скоротечная чахотка, скажем, или... этот — червь в яблоке.
И вновь замолчали, глядя сквозь слезящиеся стекла окон в промозглый и тревожный этот рассвет, предрекающий краю, а возможно, и всей России новые потрясения и беды.
— Девятнадцатый год! — вздохнул Сдобнов.
Миронов отбросил в печное жерло истлевший окурок и сказал, как бы не слыша товарища:
— Веру нашу испытывают, подлецы, изменой и кровью!
6
Глеб Овсянкин добрался до Москвы и обходился теперь одним костылем. Нога заживала. Но ни то ни другое не помогало: он не мог пробиться со своим делом в высшие учреждения.
Москва была в трауре: за два дня до открытия VIII партийного съезда (на котором должен был решиться важнейший вопрос текущей политики — крестьянский) умер неожиданно от испанки Яков Свердлов.
В день открытии съезда хоронили председателя ВЦИК. Вопрос об изменении отношений со средним крестьянством был решен, учтены недавние ошибки, а преемника Свердлова Калинина теперь называли не иначе как Всероссийским старостой, опять-таки из уважения к российскому мужику. Но прорваться к Михаилу Ивановичу не было никакой возможности, хотя он лично знал Овсянкина и выслушал бы его со всем вниманием. Калинин принимал дела ВЦИК, ездил с неотложными вопросами в Петроград, девушки из секретариата, во Втором Доме Советов, говорили, что раньше как через две недели Михаил Иванович не освободится.
«За две недели-то, гляди, весь Дон с притоками полой водой возьмется и ледоход пройдет! — мрачно думал Овсянкин, предчувствуя большие беды впереди. — Да кабы одно половодье грозило!»
Кинулся в ВЧК, на Лубянку. Но и тут Дзержинский не принимал, а секретарь коллегии Герсон только взглянул на письменное заявление донского ходока Овсянкина и тут же вернул со скучающим лицом. Даже руками развел:
— Э-э, милый товарищ с фронта! У нас таких писем и заявлений с мест — целый короб! Думаете, только на Дону перегибают палку? А на Волге не перегибают? Надо было вам побывать на партийном съезде, там много было сказано по этому поводу. Вот, почитайте газетку... Приняты все необходимые решения, и теперь с этим будет покончено. В организованном порядке!
Большой кусок текста в газете был, будто нарочно для Овсянкина, отчеркнут красным карандашом. Глеб не помнил, как он скатился по ступеням ВЧК и присел в ближнем садочке на мокрую скамью, до того удивили его газетные строчки. Руки дрожали от усталости, свой богатырский шишак Овсянкин снял и положил на колени. Стриженую солдатскую голову совсем по-деревенски пригревало вешнее солнце.
Прочел отмеченное еще раз:
«...Тов. Ленин говорил, что сейчас вопрос об отношении к среднему крестьянину — это та лимонная корка, на которой мы можем поскользнуться и сломать себе голову...
Когда мы спрашивали тов. Ленина, каким образом сделать так, чтобы средний крестьянин был на нашей стороне, что мы можем ему дать, тов. Ленин сказал: «Накормить мы его не можем, мануфактуры дать не можем, дать такую программу, которая удовлетворяла его собственнические интересы, не можем, но МОЖЕМ ПЕРЕСТАТЬ БЕЗОБРАЗНИЧАТЬ И ВЕСТИ БАШИБУЗУКСКУЮ ПОЛИТИКУ, которую ведут провинциальные товарищи, начиная от уезда и кончая губернией...»[2]
Глеб тяжело вздохнул.
Верно, все верно, да не то! Не об этом речь на Дону, не о мелких перегибчиках, товарищи! Вот и жди перемен «в организованном порядке», как сказал товарищ Герсон! А там скоро коммунистов начнут из-за угла стрелять и на вилы брать!
Он нахлобучил шлем на свою шишковатую бедовую голову и, сильно прихрамывая, вихляя инвалидным костылем, ринулся вдоль по улице, на Красную Пресню, искать Реввоенсовет Республики.
Оттепельно бугрился снег по теневым обочинам, а к вечеру его уже не оставалось, съедало весеннее тепло. В подворотнях таился гололед, мокрая талость дышала из каждого, ощипанного и обломанного сквера, из-за гнилых, покосившихся заборов у деревянных особнячков.
В приемной Реввоенсовета какая-то смуглая и очень красивая девушка с мокрыми, заплаканными глазами прямо-таки выставила его обратно за дверь.
— Товарищ, товарищ, не время же! — всхлипывая, умоляла она. — Неужели вы не понимаете, что у нас — траур, умер же товарищ Свердлов! Что? Товарища Троцкого? Ах, он же на фронтах, помилуйте!
Глеб почувствовал себя дураком, бездомным инвалидом со стриженой головой, вышел к Москве-реке и долго стоял у каменного парапета, сплевывая в мутную воду. Он жалел, что приступ психической взвинченности и настырности после тифа проходил и слабел, что сумасшедшая решимость добиться своего, с которой он мотался в Лисках и наступал на Сырцова, теперь сгасла, сменилась меланхолической, подло-соглашательской вялостью тела и души.
Тупо перечитал газету с пометками на полях и еще раз сплюнул через парапет. Утопиться, что ли?.. Хотя время еще не вышло, учреждения еще работают, может, и повезет в остатний раз?
Глеб подтянул поясной ремень, поправил на голове богатырку и зашагал к Троицким воротам Кремля, где выдавали пропуска в Совнарком.
Дежурный в будке проверил партийность и литер Гражданупра из Лисок, вежливо сказал: «Проходите, товарищ...» и раскрыл двери внутрь. Кто-то показал Глебу и здание бывших Судебных установлений, сказал, что приемная Совнаркома на втором этаже.
Лидия Фотивна, миловидная женщина с гладко причесанными светлыми волосами, выслушала Глеба в приемной, посочувствовала, сказала, что завтра обязательно доложит Владимиру Ильичу и тот, возможно, даже примет товарища с фронта. Овсянкин рассказывал ей о сути дела, приведшего его в Москву, а сам косил глазами в сторону раскрытых дверей, за которыми уходил в глубину пустой кабинет Ленина.
— А нынче? Нельзя? — спросил Глеб, доверчиво посмотрев в глаза молодой женщины, так внимательно слушавшей его. — Его... нету?
— Вообще-то Владимир Ильич на работе, — сказала Фотиева. — Но врачи запрещают, после ранения... Сегодня почувствовал себя плохо после утреннего заседания. Лучше — завтра. Вам надо устроиться с ночлегом, товарищ? Я напишу сейчас...
Фотиева дала Глебу ордер в Дом крестьянина, пообещала все завтра устроить. Глеб поблагодарил и, страшно радостный, вышел в коридор. А пошел он почему-то не в ту сторону, читая должностные и отдельские таблички на многочисленных дверях.
Скоро, впрочем, он убедился, что пошел не туда, потому что в конце коридора увидел незнакомую деревянную лесенку на третий этаж, куда ему вовсе и не требовалось подниматься. И тут сбоку, из раскрытой двери, почему-то вышел настоящий чубатый, как с картинки, донской казак в голубом суконном френче и широченных штанах с лампасами. Спросил подозрительно:
— Тебе куды, солдатик? Заплутал, что ль?
Глеб по привычке обвис одним плечом на инвалидном костыле и, оценив веселость казака, спросил в свою очередь:
— А ты, случаем, тожа... не приезжий будешь? Ишь, лампасы-то! Не из Атаманского полка? Актер, можа?
— Тут посторонним ходить не полагается, — сказал на это казак и перестал улыбаться.
— А чево тут? — не поверил Глеб. — Везде можно, а тут — нельзя?
— А ничево! — Казак почему-то со вниманием посмотрел вверх по деревянной лесенке. — Тут Казачий отдел ВЦИК, дорогой. Если надо, то заходи. Вот сюда.
— Да ну! — воскликнул в каком-то злобном восторге Овсянкин. — Казачий отдел?! Вот вас-то мне и надо, субчиков служивых! Вот про вас-то я и не думал, когда в Москву ехал! В самый раз вы мне ныне попали на узкой дорожке! А? Целый отдел у них, оказывается, тут! А знаете ли вы, что у вас в области-то делается? — Глеб даже костылем пристукнул.
— Давай познакомимся, товарищ, — сказал казак и руку протянул дружелюбно. — Макаров моя фамилия. Ты заходи к нам, друг мой любезный, ежели только что приехал. Знакомься. Вот наш секретарь, Шевченко Николай, он недавно с Кубани... Тоже многое может рассказать.
Глеб знакомился, каждому пожимал руку. В углу привстал человек в обношенной шинели, с бледным интеллигентным лицом, английскими усами в скобочку, его Макаров тоже представил:
— Это вот делегат с мест, уральский казак Ружейников, он у нас, кроме того, врач, доктор, короче говоря... Только приехал с Урала и тоже со свежими новостями. На Урале тоже «весело»!
Когда Глеб рассказал, зачем он приехал в Москву, его усадили за стол, дали хлеба и сала. Обступили кругом, смотрели, как он ест, слушали сбивчивый рассказ. Потом Ружейников рассказал примерно то же самое, и Овсянкин, поблагодарив за хлеб, спросил, сытно икнув: