Настройщик уже поднялся на сцену. Хисако здоровается, просит быть повнимательней, как будто это имеет значение…
Она не решается возвращаться в гостиницу одна. Зачем готовиться, ведь концерт может не состояться? Если только… если только ведущий не объявит: «По не зависящим от нас причинам концерт дуэта Берней будет заменен сольным выступлением пианистки Хисако Танизаки. В программе — произведения…» Чьи произведения она стала бы играть? Способна ли музыка, запертая у нее в голове на большой висячий замок, преодолеть преграду ее пальцев? Хисако чувствует искушение сесть за свободный рояль, но она не может нарушить приличия.
— Где ты был? Я чуть с ума не сошла от волнения!
— Ты за меня беспокоилась? Как мило с твоей стороны! Твой друг удалился?
— Ты нарочно так поступил? Хотел меня наказать?
— А тебя есть за что наказывать?
Эрик чуточку смешон в новой для него роли ревнивого мужа. Но Хисако хочется верить, что это не просто игра, что муж видит в ней женщину.
— Боже, конечно, нет, любимый! Как ты мог даже заподозрить…
Она ищет слова, чтобы сделать свою ложь еще убедительней, и не находит их. Они украдкой обнимаются за спиной настройщика. По дороге в гостиницу Эрик признается, что просто заблудился. Он два часа блуждал по кварталу с вывесками на японском языке и даже не мог позвонить — он не знал, как называется их отель, не помнил, в каком зале они собираются выступать. В конце концов пришлось просить помощи у полицейского. Пустив в ход примитивный английский, они нашли в газете программу концертов, и полицейские отвезли его на машине. Он дал своему спасителю контрамарку.
Хисако не смешно. Она не смеялась, когда Эрик разбил бутылку вина. Она чувствует себя несчастной: Эрик пригласил на концерт незнакомого полицейского, а ее мать топчется у кассы, чтобы выкинуть деньги за билет. Когда они выходят, она не смотрит в ту сторону, где стояла Суми. Она прижимает к себе руку Эрика. Она чувствует облегчение. Из-за того, что Эрик нашелся целым и невредимым? Или потому, что не пришлось проверять, сумеет ли она без подготовки сыграть одна какую-нибудь сонату?
Через несколько дней, когда она будет напрасно ожидать звонка из Токийской филармонии, у нее появятся другие вопросы. Неужели Эрик разыграл обиду и ушел, чтобы от ее имени отказаться от сделанного ей предложения? Мосли смутится, когда она спросит его об этом напрямик. Позже у Хисако появятся другие, еще более неприятные догадки.
* * *
Главное сейчас — привести себя в состояние «боевой готовности», достичь совершенства, чтобы не жалеть о том, что она составляет только половину знаменитого дуэта. Хисако будет вспоминать сыгранный концерт ночью, лежа с открытыми глазами в номере гостиницы. Она не ощутит радости от того, как они с Эриком сыграли «Вальс» Равеля на двух «Стейнвеях», не порадуется успеху пустяковой «Матушки гусыни»,[8] забудет, как они «двигали шкафы» в сюите Юкаты Шираи, но будет помнить, что ей больше нравится играть на двух роялях, чем в четыре руки, иметь в полном своем распоряжении целую клавиатуру и не ощущать так близко физическое присутствие мужа.
Эрик уверяет, что, когда они сидят рядом на одной банкетке, он все время борется с желанием дотронуться до нее, и это создает то невероятное, особое напряжение, которым отмечена игра их дуэта. Он имеет в виду, что полное слияние, которого требует от них музыка, необходимо и в семейной жизни. Музыка не дает им ни мгновения передышки, не позволяет воспринимать себя как обычный союз двух талантливых людей. Так, во всяком случае, заявляет Эрик. Для Хисако опыт игры на двух роялях становится первой трещиной в стройной теории мужа, прорывом к свободе, которую предстоит завоевать. Она еще не готова взбунтоваться, но приезд в Японию и возвращение к родному языку помогают ей осознать, что зависимость от Эрика — это скорее результат обстоятельств и оторванности от своих корней, а не предопределенность.
После концерта у дверей гримуборной выстроилась вереница почитателей, охотников за автографами и докучливых любопытных. Хисако переводила Эрику обычные комплименты и вопросы, не зная, какой удар готовит ей судьба. Чета Берней с восхищением и благодарностью принимала от поклонников подарки, упакованные со свойственной японцам изобретательностью: стаканчики для саке, лакированные палочки для риса, подставки для благовоний, шелковые салфетки… хоть сувенирную лавку открывай!
Хисако собиралась закрыть дверь, когда в конце коридора появились две фигуры. Суми и Виолетта Фужероль: японка — в широком, не по росту, вечернем манто явно с чужого плеча, француженка — в простом, но невероятно элегантном черном платье. Суми была на голову ниже Виолетты Фужероль и держалась за руку, как ребенок. Сквозившая в матери подчиненность потрясла Хисако даже сильнее, чем присутствие двух самых близких ей женщин на концерте. Они надвигались на нее медленно, неотвратимо, почти угрожающе. Хисако сделала несколько шагов навстречу. Она хотела остановить их.
— Добрый вечер, матушка, — сказала она, переводя взгляд с японки на француженку.
— Ты прекрасно играла! — воскликнула Виолетта Фужероль. — Особенно хорош был «Вальс» Равеля! Ты многого достигла, девочка моя!
— Твой муж тоже был очень хорош, — робким голосом вставила Суми.
— Пойдемте в гримерку, я вас познакомлю… — Хисако приглашала, вовсе не желая, чтобы они приняли ее приглашение.
Обе ее матери — японка и француженка — не знали, на что решиться, они переглянулись, как очень близкие люди, которым не нужны слова, чтобы понять друг друга. «Возлюбленные», — подумала Хисако, удивляясь, что ощутила укол ревности. Она вдруг поняла, что больше не является главным связующим звеном между Суми и Виолеттой Фужероль, их общей заботой, она стала частью прошлого, в котором нечем было гордиться, — не то что в настоящем! Хисако осознала это за какие-то мгновения, не понимая, почему так случилось. А потом она увидела его, разглядела под вечерним манто — и ее едва не стошнило. Три года их с матерью общение было сугубо формальным, иногда Хисако даже чувствовала себя сиротой, но, увидев живот матери, поняв, что Суми беременна, отреагировала бурно и болезненно, как отвергнутый ребенок. Достаточно было увидеть этих женщин вместе, чтобы понять, сколь ничтожную роль они отвели Шинго. Хисако была уверена — они пришли за кулисы, чтобы продемонстрировать ей живот Суми.
Хисако лежала рядом с храпящим Эриком и оплакивала предательство женщин, которым была обязана всем: одна дала ей жизнь, другая подарила музыку.
Они явились, чтобы дать ей свободу. Хисако могла не возвращаться в Японию — она не оправдала надежд, ее услуги больше не нужны.
Она искала слова, чтобы отомстить за себя, ранить побольнее Суми и Виолетту, чтобы они не захотели знакомиться с Эриком.
— Сколько? — спросила она холодным тоном деловой женщины.
Суми смертельно побледнела, и Хисако стало стыдно — за себя, за мать, за Виолетту.
— Чуть больше того, чего ты лишила родителей, — вступила в разговор мадам Фужероль. — Считай это ценой своей неблагодарности.
— Вас я ни о чем не спрашивала! Ответь мне, мама. Ты носишь ребенка ради денег? Все так, как было со мной?
— Нет. Ты была рождена в любви, — вздохнула Суми.
— Довольно, — вмешалась Виолетта Фужероль. — Вам нельзя так волноваться, Суми. Вы хотели увидеть дочь — вы ее увидели. Едем домой!
Хисако не стала их удерживать. Она ужаснулась этой купле-продаже плоти и чувств. Эрик переодевался в гримерной и не был свидетелем постыдной сцены. Хисако молча сняла концертное платье — она не собиралась ничего рассказывать Эрику.
— «Вальс» Равеля хорошо принимали! Пожалуй, нам стоит расширить репертуар для двух роялей. Как ты думаешь, мы найдем место для второго инструмента? — спрашивает Эрик.
Хисако наливает себе воды, чтобы не отвечать мужу, ей не нравится, что Эрик облек в слова ее желание получить чуть больше личной свободы. Проскользнув за спину Хисако, Эрик ласкает ей плечи, гладит бедра, смотрит на их отражение в зеркале. Путь к пианистке лежит через женщину.
— Ты была великолепна, любимая! — шепчет он, расстегивая ей лифчик, обхватывает ладонями маленькие груди, и Хисако закрывает глаза.
— Сделай мне ребенка! — неожиданно для самой себя умоляющим тоном восклицает она.
— Сию секунду, детка! — шепчет Эрик, увлекая жену на диванчик в глубине гримерки.
Хисако похлопывает мужа по голому плечу, чтобы он перестал храпеть. Эрик слишком много выпил на торжественном ужине и, как только они вернулись в гостиницу, заснул мертвым сном. Хисако раздражена: навязчивые поклонники помешали им заняться любовью в гримерке, и она так и не узнала, действительно ли Эрик готов исполнить самое страстное из ее желаний! Он всегда говорил, что они еще слишком молоды, и не желал даже гипотетически обсуждать «продолжение рода». Хисако хочет зачать ребенка немедленно — она должна стать прародительницей собственного клана, чтобы забыть недостойных родителей, не умевших ни защитить ее, ни любить по-настоящему.