— Конечно, глупыш.
— Тогда до ужина. Веди осторожно.
— А разве я так и не делаю? Пока.
Он стоял у обочины, глядя, как она отъезжает, ветер трепал ее длинные тёмные, блестящие волосы. Минуту спустя, поднявшись наверх, он позвонил Джефферсу и договорился о приеме у надёжного невропатолога.
Весь день его не покидало чувство тревоги. Перед глазами возникала пелена, в которой потерявшаяся Алиса все звала его по имени. Настолько её страх передался ему. Он почти поверил, что в чем-то ребёнок не такой, как все.
Он продиктовал несколько длинных скучных писем. Проверил несколько деловых бумаг. Надо было задавать сотрудникам вопросы, следить за тем, чтобы они работали. К концу дня он был измочален, в голове стучало, и он был рад, что можно ехать домой.
Спускаясь на лифте вниз, он размышлял: «А может, рассказать Алисе об игрушке… тряпичной кукле… о которую он споткнулся ночью на лестнице? Господи, а вдруг от этого ей станет хуже? Нет, никогда не расскажу. В конце концов случайность есть случайность».
Было еще светло, когда он возвращался домой на такси. Подъехав к дому, он расплатился с шофёром и медленно пошел по зацементированной дорожке, наслаждаясь светом, все ещё озарявшим небо и деревья. Белый фасад дома выглядел неестественно тихим и необитаемым, и тут, отрешенно, он вспомнил, что сегодня четверг и что прислуга, которую они позволяли себе нанимать время от времени, сегодня отсутствовала.
Он глубоко вдохнул воздух. Птица пела за домом. На бульваре шумели машины. Он повернул ключ в двери. Смазанная ручка тихо повернулась под его пальцами.
Дверь открылась. Он вошел, положил на стул шляпу и портфель, стал стягивать пальто и взглянул наверх. Сквозь окошко в холле у потолка струился по лестнице луч заходящего солнца. Он освещал яркое пятно — тряпичную куклу, валявшуюся около нижней ступеньки.
Но он не обратил внимания на игрушку.
Он лишь стоял и смотрел, не двигаясь, и всё смотрел и смотрел на Алису.
Нелепо согнувшись, мертвенно-бледная, Алиса лежала внизу у лестницы подобно измятой кукле, которая больше никогда не захочет играть.
Алиса была мертва.
В доме стояла тишина, слышен был лишь стук его сердца.
Она была мертва.
Он приподнял её голову, коснулся пальцев. Обнял её. Но жить она больше не будет. Даже не попытается. Он позвал её по имени, громко, несколько раз; прижимая её к себе, он старался вновь и вновь одарить её теплом, которого она лишилась, но это не помогало.
Он встал. Кажется, позвонил по телефону. Внезапно он оказался наверху. Открыл дверь в детскую, вошел и тупо посмотрел на колыбельку. Болел живот. Плохо было видно.
Ребёнок лежал, закрыв глаза, с красным, мокрым от пота лицом, словно он долго и громко кричал.
— Она умерла, — сказал Лейбер ребёнку. — Она умерла.
И он стал смеяться тихо, медленно, бесконечно, до тех пор пока из ночи не вышел доктор Джефферс и не стал бить его по щекам.
— Прекрати! Возьми себя в руки!
— Она упала с лестницы, доктор. Она поскользнулась о тряпичную куклу и упала. Я сам чуть не упал из-за нее ночью. А теперь…
Доктор встряхнул его.
— Док, док, док, — бормотал Дэйв. — Вот смешно. Смешно-то. Я… Я, наконец, придумал имя ребёнку.
Доктор ничего не ответил.
Лейбер опустил голову на дрожащие руки и произнес:
— В воскресенье я окрещу его. Знаешь, как я его назову? Я назову его Люцифер.
Одиннадцать вечера. Явились незнакомые люди, прошли по дому и забрали его неотъемлемое тепло — Алису.
Дэйвид Лейбер с доктором сидели в библиотеке.
— Алиса была не сумасшедшая, — медленно сказал Дэйвид. — У неё хватало причин бояться ребёнка.
Джефферс вздохнул:
— Не иди по её стопам! Она винила ребёнка в своей болезни, теперь ты обвиняешь его в том, что она умерла. Не забывай, что она споткнулась об игрушку. Ребёнок не виноват.
— Ты говоришь о Люцифере?
— Прекрати его так называть!
Лейбер покачал головой:
— Алиса слышала по ночам какой-то шум в коридоре. Хочешь знать, кто это шумел, доктор? Ребёнок. Четырех месяцев от роду, ползал в темноте и подслушивал. Слышал каждое наше слово! — Он вцепился в подлокотники кресла. — А когда я включал свет — он ведь такой маленький. Он мог спрятаться за мебелью, за дверью, прижаться к стене… так что его не было видно.
— Перестань! — сказал Джефферс.
— Дай мне высказаться, а то я сойду с ума. Когда я был в Чикаго, кто не давал Алисе спать и измучил её до того, что она заболела воспалением легких? Ребёнок! Но Алиса не умерла, и он попытался убить меня. Это же так просто: ночью бросить на лестнице игрушку, а потом долго кричать, пока твой папа не пойдет вниз согреть молока и не подскользнется. Жестокий прием, но эффективный. Со мной не вышло. Алиса погибла.
Дэйвид Лейбер замолчал, чтобы закурить сигарету.
— Я должен был понять. Сколько раз я включал свет среди ночи, а ребенок лежал широко раскрыв глаза. Почти все дети спят по ночам. Но не этот. Он бодрствовал и думал.
— Маленькие дети не думают.
— Ну хорошо, он бодрствовал и вытворял своими мозгами что мог. Что мы знаем об уме ребёнка? У него было полно причин ненавидеть Алису: она подозревала его в том, что он есть на самом деле — ребёнок, явно непохожий на других. Какой-то не такой. Что тебе известно о детях, доктор? Какие-то общие черты, да. Конечно, тебе известно, как во время родов дети убивают своих матерей. Почему? Может, таким образом они выражают свое возмущение тем, что их насильно выталкивают в этот отвратительный мир?
Лейбер наклонился к доктору, он был измучен.
— Все взаимосвязано. Предположим, что несколько детей из миллиона, появляющихся на свет, сразу же умеют передвигаться, видеть, слышать, думать, как могут большинство животных и насекомых. Насекомые рождаются уже вполне самостоятельными. Большинство млекопитающих и птиц приспосабливаются через несколько недель. А детям нужны годы, чтобы научиться говорить и ковылять на слабых ногах. Но представь, что один ребёнок из биллиона необыкновенный. Рождается совершенно сознательный, инстинктивно способный мыслить. Не отличное ли положение, не отличное ли прикрытие всему, что захочет совершить такой ребёнок? Он может притвориться обыкновенным, слабым, плачущим, невинным. Лишь малая трата энергии понадобится ему, чтобы ползать по тёмному дому, подслушивая. А как легко положить какую-нибудь штуку на верхней ступеньке. Как легко кричать всю ночь напролёт и тем самым довести мать до воспаления легких. Как легко прямо во время родов, находясь внутри матери, несколькими ловкими движениями вызвать перитонит!
— Ради Бога! — Джефферс встал. — Омерзительно, что ты так говоришь!
— Омерзительно то, о чём я говорю. Сколько матерей погибло во время родов? Сколько происходит необъяснимых, невероятных случайностей, которые могут так или иначе вызвать смерть во время родов? Непознанные красные маленькие существа, с мозгами, которые работают в проклятой темноте, когда никто даже не догадывается об этом. Маленькие примитивные мозги, начиненные расовой памятью, ненавистью и природной жестокостью, с единственной мыслью о самосохранении. А самосохранение в данном случае заключается в том, чтобы уничтожить мать, осознавшую, что за кошмар породила она. Я спрашиваю тебя, доктор, существует ли на свете нечто более эгоистичное, чем ребёнок? Нет.
Джефферс нахмурился и беспомощно покачал головой.
Лейбер положил сигарету.
— Я не утверждаю, что ребёнок должен обладать большой силой. Достаточно научиться немного ползать несколькими месяцами раньше графика. Достаточно, чтобы всё время слушать. Достаточно, чтобы плакать всю ночь напролёт. Этого достаточно, более чем достаточно.
Джефферс попытался засмеяться:
— Тогда называй это убийством. Но убийство должно быть мотивировано. Какие мотивы у ребёнка?
У Лейбера был готов ответ:
— Кто на свете больше всех довольствуется сном, свободой, отдыхом, сытостью, удобством, спокойствием, как не ребёнок в утробе матери? Никто. Он плавает в магии сна, безвременья, пищи и тишины. Потом внезапно его просят покинуть помещение, силой заставляют убраться, вылететь в шумный, недобрый, эгоистичный мир, где его заставят самого передвигаться, охотиться, добывать пищу, гоняться за ускользающей любовью, которая когда-то была его неотъемлемым правом, сталкиваться с беспорядком взамен утробной тишины и постоянного сна. И ребёнок возмущается! Возмущается холодным воздухом, огромным пространством, внезапным отторжением от привычных вещей. И в крохотной клеточке мозга ребенка остаются лишь эгоизм и ненависть, потому что чары были грубо разбиты. Кого же следует винить в том, что чары были так грубо нарушены и что волшебству наступил конец? Мать. Вот и получается, что ребёнку есть кого ненавидеть всем своим неразумным умишком. И отец не лучше, и его убить. Он по-своему виноват!