– Венгерец?
– Не… словак.
– Много вас сдавалось?
– Ой, много и убито много. В первые дни весело было, а потом – какое веселье. Нечего есть… Хлеба не стало, консервов тоже, и только два раза давали кофе.
Словак рассказал русскому, что в Карпатах у него осталась жена и двое детей. Боязливо сжавшись, он хвалил русских называя их добрым, хорошим народом. «Скажите, пане, для чего мы воевали? Я не знаю, зачем нас повели на своих»{803}.
Люблинский госпиталь представлял собой страшное зрелище – 2500 с лишним раненых и всего три сотни коек. Людей клали на пол, в коридорах и на кухне, многие так и оставались без медицинской помощи, потому что медикаменты и перевязочные материалы временно закончились, а врачи и медсестры валились с ног. Один из раненых заходился в истошном крике, требуя прогнать проходящего мимо: «Уберите, он давит нас, наступает сапогами!»{804} Ослепший после ранения в голову солдат ощупью пробирался вдоль стены; другой, тоже раненный в голову, с «посоловевшим» взглядом жался щекой к печке, пока рядом не прошел офицер. Солдат машинально приподнялся, по привычке отдавая честь.
Склад у люблинского вокзала переполнился ранеными, которых уже не принимали в госпиталь. Польские медсестры осторожно пробирались между обездвиженными, окровавленными, стонущими, раздавая сигареты. Какой-то русский кивнул на своего соседа-австрийца: «Дайте ему. Тоже наш, по-нашему разговаривает, ровно хохол»{805}. Случай вполне правдоподобный, поскольку в Галиции, как ни на каком другом фронте, подданных двух воюющих империй роднили обстоятельства: и тех, и других отправили на непонятную и не вызывающую патриотических чувств бойню под командование паяцев в золотых эполетах. Корреспондент Степан Кондурушкин в варшавском лазарете спросил одного солдата, почему так много ранений в руку. Тот ответил с горьким сарказмом: «Потому что те, кто ранен в голову, остались на поле битвы». «Слушаешь десятки рассказов, одинаковых, как и сами солдаты, как те условия, в которых одновременно находились в бою тысячи и десятки тысяч людей», – писал корреспондент{806}.
Алексей Толстой по дороге из Москвы на фронт поначалу поражался тому, что на территории военных действий продолжается обычная сельская жизнь, которую он наблюдал из окна вагона: «Тот же праздный народ на остановках, та же тишина по селам и хуторам… едущий на волах крестьянин вдоль полотна, стада и пыль на закате»{807}. Однако по мере приближения к местам боев идиллию нарушали все более мрачные картины и звуки. Поезда в южном направлении, в том числе и поезд Толстого, то и дело останавливались, чтобы пропустить в противоположную сторону русских раненых, которых везли в Москву в открытых, ничем не защищенных от непогоды вагонах. Толстой заметил на многих австрийские сапоги и голубые саржевые мундиры – обмундирование в царской армии сильно проигрывало трофейному.
Почти каждый попавший в плен испытывает смятение и шок, понимая, что настал роковой час и за будущее его никто ручаться не может. Иван Кузнецов описывал свои чувства, когда оказался в австрийском плену: «Я подумал о своей деревне Липяги, о родителях, о молодой жене и ребенке. Им без меня туго придется. Что со мной будет?»{808} Немало военнопленных гибло по обеим сторонам Восточного фронта. Российским пленным, которых везли через Венгрию в товарных поездах, местные жители демонстрировали свою ненависть на разъездах, кидая камни и молотя палками по стенам вагонов.
Несколько тысяч российских пленных содержались в нечеловеческих условиях в лагере под венгерским городом Эстергомом, где многие умирали от голода. Иван Кузнецов писал:
«Очнувшись, мы увидели повсюду погибших, которых нужно было сразу же похоронить. Несколько раз… мы, собравшись кучей, требовали еды… подходили к охране и кричали: “Хлеба! Хле-ба!” Охрана била нас прикладами и отгоняла назад к баракам. <…> Около 15 трупов так и оставались лежать на земле. Иногда в лагерь приезжало начальство и выносило нам строгое предупреждение, тогда несколько дней хлеба выдавали больше и варили картофельный суп. Но потом паек снова скудел. Заключенные лепились к землякам, я нашел пензенцев. <…> Двое были родственниками. <…> Шинели у нас забрали, поэтому мы спали на земле в мундирах и галифе. Каждые три-четыре дня выдавали по 200–300 грамм хлеба. Еду варили раз в день, кипяток с горсткой муки и красного молотого перца, ведро на 20 человек. Пришла осень с холодами, сыростью и грязью. Мы начали зарываться в землю, как кроты. Земля была песчаная, мягкая, яма копалась быстро, а потом мы делали в ней нишу, чтобы могло улечься несколько человек. В нашей компании было трое, мы заползли в нору и лежали там под сводчатым песчаным потолком. Утром вылезли все в песке, отряхнулись, умылись и весь день ходили по лагерю, а ночью снова заползли в нору. В октябре еще похолодало, и наши импровизированные бункеры осыпались»{809}.
Австрийская армия продолжала терпеть бесконечные бедствия. «Из-за артиллерийских обстрелов приходится окапываться, – писал Эдлер Хеффт, – но когда кругом сплошные лужи, это та еще работенка. Потом полило так, что я промок до пояса, в сапогах хлюпало при каждом шаге. Рытье траншей очень выматывает, когда позиции постоянно меняются, и я малодушно уклонился от этого дела»{810}. В эти холодные осенние дни над польскими полями сражений тянулись с печальным курлыканьем журавлиные клинья, глядя сверху на беженцев, которые покидали свои деревни в страхе перед армиями обеих сторон. Марширующие колонны, лошади и телеги, не умещающиеся на узких дорогах, прокладывали новые тракты по картофельным, свекольным, морковным полям.
Степан Кондурушкин писал: «На пустых полях, в долинках видны группы беглецов из привислинских деревень. Захватили что могли с собой на плечи и бредут семьями, сами не знают куда. Присели в мокрой холодной долине отдохнуть и обдумать – что же делать? Греют детей. Окаменевшим от холода и горя ртом мужик жует сухую корку, долго не может проглотить ее и ответить на наш вопрос. Заложил за щеку. “Ну, как в Аннополе?” – “Ох, пане, смерть! Вчера разрушило дом Рушиновица. Снаряд упал в самый дом – весь развалился. Хозяин ранен, жена убита. Убит еще солдат. Убиты Маевич, Бурак, две коровы, Антон Пец, Гождиковский… Имение Якубовица, что к самой Висле, сгорело. Теперь почти все из посада ушли. А и не ушли, так сегодня уйдут”»{811}. Обе стороны проводили бесконечные поиски вражеских агентов, в большинстве своем воображаемых, однако многим гражданским стоившим жизни. В Перемышле Рихард Штеницер часто слышал стрельбу в 6 утра на полигоне у крепости, «где расстреливают подозреваемых в шпионаже»{812}. Константин Шнайдер ужасался бесконечной «охоте на ведьм», рассказывая, как военная полиция входила в деревню, «где якобы слышали выстрелы, и без зазрения совести стреляла по всем подозрительным»{813}.
Российские войска по-прежнему участвовали в стычках на границе Восточной Пруссии, и параноидальный страх перед партизанами провоцировал бесчеловечные выходки. Поселок Домнау был сожжен захватчиками, попавшими под огонь немцев, но заподозрившими местных. Та же участь постигла Ашванген, где после стрельбы по проезжавшим российским машинам казнили 40 человек. Однако официальные послевоенные записи немецкого чиновника с педантичной честностью утверждают: «Российские офицеры – за редким исключением – старались не допустить насилия»{814}. В большинстве населенных пунктов русские вели себя достойно и даже пытались накормить местных жителей. Вторжение российских войск в Восточную Пруссию в 1914 году действительно – не в пример тому, что будет здесь происходить через 30 лет, – в общем и целом отличалось гуманизмом и сдержанностью.
На фоне нанесенного немцам ущерба выделялся насильственный угон некоторого количества мирных жителей (точное число неизвестно, но может доходить до нескольких тысяч), которых русские прихватили во время отступления и удерживали до конца войны{815}. Российская армия отвоевала обратно ряд приграничных селений Восточной Пруссии, из которых ей пришлось отступить после поражения на Мазурах. Среди них оказался и Поповен. Рыскающие патрули, мародеры, поджигатели в конце концов вынудили семейство Щуки попытаться бежать на запад, в немецкие земли. 14 сентября в сопровождении российского солдата они пришли в местный штаб в Граево хлопотать о разрешении{816}. Сперва их приняли радушно и даже подарили по горшочку меда, но потом оказалось, что им придется тут заночевать. На следующий вечер выяснилось, что их повезут в самую глубь России – они попали в число нескольких сотен семей, ставших заложниками царской армии. До 1918 года они жили в Сибири, под конец этого срока – в лагере для военнопленных, а потом хаос Гражданской войны еще два года не давал им вернуться в родные края.