Некоторые профсоюзные лидеры, которых в августе уговорили подождать с производственными забастовками ради национальной солидарности, уже начинали терять терпение. Они видели, что работодатели наживаются на войне, и не понимали, чем они сами хуже. Журнал Shop Assistant 12 декабря возмущался тем «ложным патриотизмом», к которому относилось и любое «враждебное отношение, рождающее стычки между работодателем и работником», как предательством родины. Почти 3 миллиона рабочих дней были потеряны из-за трудовых конфликтов в 1915 году, 2,4 миллиона в 1916 году, более 5 миллионов в 1917 году, а в 1918 году их число близилось к 6 миллионам. Эти цифры в годы чрезвычайного для страны положения подчеркивают глубину и остроту социального раскола в Британии. Производственные бунты вносили постоянный диссонанс в мобилизацию сил для фронта, хоть и не такой резкий и критичный, как в России, Германии и Австро-Венгрии в 1917–1918 годах.
Венские газеты пестрели словом Durchhalten («продержаться»), хотя все больше людей задавалось вопросом, доколе им предстоит «держаться»{827}. Австрийским хозяйкам давались советы тщательнее пережевывать еду, чтобы извлечь больше питательных веществ, и потоньше снимать кожуру с овощей; рекламировались полезные свойства ежевичного чая{828}. Многие товары оставались в свободной продаже, однако с хлебом начались перебои. Продуктовые карточки были введены в Германии и Австрии в 1915 году, во Франции – только в 1917-м, в Британии – в 1918 году. Однако дефицит и рост цен начались гораздо раньше: французы отчаянно жаловались на плохое качество хлеба.
Многие люди по всему миру – не исключая и правительства некоторых стран – обсуждали, как извлечь выгоду из войны. Турция присоединилась к Союзу центральных держав 29 октября, получив от Германии весомый куш наличными и военной помощью. Турецкие власти увидели возможность покончить с дипломатической изоляцией Османской империи: они опрометчиво полагали, что Германия поспособствует амбициозным планам Константинополя вернуть владычество на Балканах. Британия тем временем раздумывала о выгодах принятия в альянс Японии, проникшись в конечном итоге скептицизмом, когда ей указали, что Токио движут лишь империалистические амбиции. Однако мнение свое Министерство иностранных дел изменило чересчур поздно: 23 сентября Япония объявила войну Центральным державам. Таким образом, она – как и Италия в 1915 году – вступила в войну, не скрывая своих территориальных притязаний. С умеренной помощью Британии японские войска атаковали и быстро захватили немецкий анклав Циндао на побережье Китая, проявив энергию и тактическую изобретательность, которые стоило бы перенять западным союзникам.
Итальянский посол в Лондоне маркиз Сан-Джулиано в октябре 1914 года беззастенчиво сообщил своему французскому коллеге, что на решение Италии вступить в войну повлияли три фактора: моральная составляющая, выгода и желание{829}. Итальянская армия была по-прежнему не готова выступить в поход, и Рим торговался с воюющими сторонами, выясняя, кто заплатит больше за участие Италии. Сэр Фрэнсис Берти писал с презрением: «Итальянцы возомнили себя выше древних римлян и считают, что им на роду написано быть великой средиземноморской державой и владеть Тунисом, Мальтой, Египтом и турецкими островами»{830}. На следующий год Италия присоединилась к Антанте в обмен на обещанные аннексии. Сделка свидетельствовала о взаимном недоверии договаривающихся сторон и оказалась для Рима огромным просчетом.
Ряд нейтральных стран – в первую очередь США, Голландия и Норвегия – вольготно развернулись на коммерческих рынках, вынужденно оставленных участницами войны. К 1918 году в Норвегии было сколочено несколько состояний на перевозках, хотя в общей сложности половина торгового флота страны была потоплена подлодками. Президент Соединенных Штатов Вудро Вильсон в начале войны призвал американцев сохранять нейтралитет не только буквой, но и духом, однако возникшая было у правительства тревога, что война может подорвать американскую экономику, быстро сменилась осознанием, что конфликт сулит огромные производственные и торговые возможности, особенно после открытия в августе Панамского канала.
Стремление нажиться на войне охватило всю Европу, и один из самых ярких примеров предприимчивости продемонстрировал австриец Отто Цайлингер. Он решил превратить свое увядающее предприятие по изготовлению кос в коммерческий лагерь для военнопленных. 6 сентября он написал властям, предлагая заключить договор до июля 1915 года (даже этот оптимистичный делец не думал, что война продлится дольше){831}. О ценах торговались долго, но в конце концов Цайлингер согласился на 25 крон арендной платы за каждый квадратный метр бараков. В качестве бесплатной рабочей силы для постройки этих бараков ему пригнали несколько сотен российских военнопленных, и к декабрю в лагере уже содержалось 20 000 человек, а Цайлингер заключил дополнительный контракт на питание.
Во Франции масштабы были скромнее, но тем не менее пришлось организовать полицейский надзор за laitiers – молочниками, когда выяснилось что 58 % продаваемого молока разбавляется водой из питьевых фонтанов{832}. В The Times начали появляться образчики сочетания социальной услуги с предпринимательской смекалкой – объявления на французском, адресованные бельгийским беженцам, в большинстве своем предлагающие меблированные дома внаем: «maisons meublées à louer». Газета извещала: «Ввиду появления в Англии большого числа французских и бельгийских граждан редакция The Times предлагает бесплатный перевод объявлений. По запросу». В числе других явных примет войны оказалась и октябрьская покраска в темный цвет уличных фонарей в Лондоне – на случай воздушного налета, которому уже подверглись несколько европейских городов. Лондонцев всех сословий это затемнение обескураживало и угнетало – тем более, когда зимой обошлось без немецких вторжений.
Средний класс, наоборот, проявлял оптимизм и патриотическую сознательность. «В Лондоне жизнь идет не просто по-прежнему, а даже непривычно весело», – писал один журналист за неделю до Рождества. Некоторые свежеиспеченные солдаты чувствовали то же самое. Новобранец в новой армии Китченера, проходивший обучение в условиях крайней неустроенности и неорганизованности на юге Англии, тем не менее отзывался в журнале New Statesman о своих первых впечатлениях почти с эйфорией:
«Восторг затмевал все мысли. Никогда в жизни я еще не испытывал такой продолжительной радости и – в подлинном смысле слова – счастья, чем в эти три месяца. Ощущение собственной физической силы, упоение полковой сплоченностью, возможность на каждом шагу заводить новых друзей с самым разным жизненным опытом; приобщение к коммунистическому образу жизни – в наиболее похвальном и стимулирующем его проявлении… и наконец, курьезные случаи с тобой самим и однополчанами – все это в совокупности не дает предаваться унынию. Возможно, когда-нибудь мое мнение изменится, однако сейчас, когда война – это данность, я могу лишь благодарить небеса за то, что они послали ее именно в мое время. Какой бы ни оказалась сама война, подготовка к сражениям во время уже начавшихся военных действий – это благороднейшее и величайшее дело на свете»{833}.
Подобные настроения встречались довольно часто – пока автор этого восторженного текста и его товарищи не оказались в 1915 году на Западном фронте.
Между тем на другом берегу Ла-Манша французское правительство вернулось в начале декабря в Париж после бесславного бегства в Бордо, которое сильно ударило по престижу президента Пуанкаре. Социальная напряженность, которая во время осеннего кризиса несколько сгладилась, снова обострялась. Средний класс, многие представители которого жили на доходы от собственности, выражал все большее недовольство мораторием на ренту. Карикатура Арманна-Поля изображала буржуа, на коленях умоляющего премьер-министра: «Забирайте моего сына хоть на четыре года, хоть на пять, да хоть на шесть, только не трогайте ренту!» Богатые не испытывали никакого сочувствия к беднякам. Французский государственный фонд помощи нуждающимся собрал лишь 200 000 фунтов – ничтожная сумма по сравнению со средствами, собранными аналогичными фондами в других странах, притом что 40 000 из этих денег пожертвовали Ротшильды. Париж потихоньку возвращался к жизни – на Рю-де-Пэ снова открывались ателье, а несколько театров начинали давать утренние спектакли. Однако общественный транспорт заканчивал работу в 10 вечера, и многие зажиточные парижане, сбежавшие из города в августе, предпочитали отсидеться на юге или юго-западе Франции, подальше от рокота взрывов, докатывающегося до помрачневшей военной столицы.