Откровенен он был, впрочем, только с итальянцами и французами.
Наша беседа уже заканчивалась, когда в неё вмешался один сидевший тут же итальянец.
— У нас в Реджио есть хороший знакомый Скобелева.
— Кто такой?
— Дон Алаиз Марганец.
— Испанец?
— Да.
— Как он попал к вам?
— Да ведь около Реджио живёт дон Карлос со своею женою Маргаритой. Дон Алаиз принадлежит к числу немногих людей, оставшихся с ним разделить изгнание. Это для меня интересный тип. Он встретился со Скобелевым в отряде дон Карлоса и подружился с вашим генералом. Когда было получено известие о смерти его, дон Алаиз плакал как ребёнок. Он рассказывает массу интересных подробностей о нём.
— Теперь он в Реджио?
— Неделю назад я ещё видел его.
— Застану я его, как вы думаете?
— Если он не уехал в Испанию.
— Зачем?
— Они часто делают политические экскурсии. У нас их всех узнают по общей примете: у всех карлистов неизменно в петлице белый цветок маргаритки. Они носят его в честь своей королевы. Дона Алаиза чуть не расстреляли за это в Барселоне, куда он явился, не сняв знака своей партии.
— Это человек храбрый, значит?
— Да. Он весь изранен. Шрамы на лице, рука на перевязи. Он не только кровь свою, но и богатство отдал дону Карлосу...
Помимо рассказов о Скобелеве, которые я мог бы записать в Реджио, дон Алаиз представлялся и вообще интересным типом. Я ненавижу карлистов, стремящихся в конце XIX века навязать Испании старые лохмотья филипповских времён с Святой Германдадой включительно. Но нельзя отказать им, во-первых, в преданности делу безнадёжному, которому они служат стойко, а во-вторых, в известной романтичности, окружающей все их действия. У меня был «циркулярный билет», позволяющий путешественнику останавливаться в какой ему угодно местности, по означенной в этом билете линии рельсового пути. Простившись с моими путниками и взяв у синьора Велутти адрес дона Алаиза, я остался в Реджио.
Был уже вечер. Горы с мраморными ломками вблизи (Карара недалеко отсюда) уходили в лазурные сумерки. На их вершинах только ещё догорала золотая прощальная улыбка солнца. Старый собор всею своею громадою точно давил узкую улицу с домами, помнившими ещё времена Гвельфов и Гибеллинов, какой-то мрачный памятник неожиданно выдвинулся из глубокой ниши. Развалины замка молча доживали свой век с пёстреньким коттеджем рядом, точно разбогатевшего мещанина, весёлого, краснощёкого и улыбающегося, поставили бок о бок с забытым рыцарем, на сгорбившемся теле которого едва держались старые, почернелые латы... Тут же недалеко был «альберго», в котором мне предстояло провести ночь. Я послал свою карточку к дону Алаизу с вопросом, когда мне будет позволено навестить старого карлиста. Через несколько минут мальчишка-итальянец, горланя вовсю и ещё издали что-то сообщая мне, показался перед балконом локанды.
— Что ему надо? — обратился я к «камерьеру», понимавшему французский язык.
— Дона Алаиза нет. Он у дона Карлоса, но жена ждёт его каждую минуту, так что ежели синьору русскому будет угодно, он может сейчас же отправиться и будет принят с величайшим удовольствием…
Я обрадовался. Таким образом, ещё в ночь мне являлась возможность выехать из Реджио, чтобы к утру попасть в Пизу, в которой на следующий день именно и было назначено торжественное служение в знаменитом соборе, причём должны были петь два известных итальянских певца. Их, впрочем, так много, что читатели, надеюсь, извинят мне слабость моей памяти.
Ночь уже совсем окутала старый город. Из-за стрельчатой башни собора прорезывался острый рог молодой луны. В окна его, сквозь цветные стёкла, лилось на улицу мягкое сияние. В соборе шла служба, и торжественные звуки органа едва-едва слышались здесь. Весёлая говорливая толпа катилась волною по каменным мостовым. То там, то сям вспыхивала и обрывалась песня. Вот из третьего этажа какого-то облупившегося давно дома, на котором балконы держались, очевидно, только по недоразумению, вынеслась на улицу давно забытая у нас ария. «Ricevi da labri dell arnica il baccio estrema»[92]— звучно пело сильное сопрано того особенного, только югу свойственного тембра, где мощь взятого полного грудью звука соединяется с удивительно нежною окраскою его.
Под окном тотчас же собралась толпа.
— Bravo, bravo, bravissimo, bravo!..[93] — аплодировала она, когда последняя высокая нотка умерла в тёплом воздухе тосканской ночи.
Отсюда шёл узенький переулок налево. Тут-то в ещё более старом, подслеповатом доме и жил когда-то знатный и богатый испанец дон Алаиз Мартинец. Каменная лестница вела к нему снаружи. Видно было, что по ней мало ходят. В щелях поднялась трава, и какая-то ящерица скользнула из-под самых ног у меня, когда я поднимался на сырые ступени.
Мальчик, который провёл меня сюда, взбежал наверх, тотчас же вернулся, и за ним обрисовался на высоте третьего этажа силуэт женщины со свечою в руках. Она вся была одета в чёрное. Это оказалась жена дона Алаиза.
Она ни слова не говорила по-французски, и мы поневоле молча сидели в гостиной, маленькой и бедной, так и веявшей на меня лишениями и нищетой долгого изгнания. На стене виден портрет красавца дон Карлоса, такой же портрет — только миниатюрный — она носила на груди на тонкой золотой цепочке. Полотнище чёрного знамени с белым крестом висело с древка, прислонённого в угол. Здесь не было даже ковра, чтобы прикрыть каменный пол убогой комнаты. Зато приёмы испанки были полны величавого достоинства. Любая королева могла бы поучиться у неё. Я думаю, изгнанница, принимая меня у себя в замке, не могла бы быть великолепнее. Чёрные глаза её смотрели очень строго из-под резко очерченных бровей. Жене дона Алаиза было не менее тридцати пяти лет, она сохранила следы когда-то поразительной красоты. Южанки, впрочем, стареют рано; другие в этом возрасте являются уже совсем дряхлыми развалинами. Наше обоюдное молчание продолжалось очень недолго. Внизу послышался шум шагов, и минуту спустя в комнату вошёл высокий и стройный испанец, с седыми короткими волосами на характерной упрямой голове, резко очерченные линии которой, глубоко сидевшие гордые глаза говорили о силе воли, об энергии этого одного из последних могикан карлистского движения. Вместе с ним был какой-то патер — по высочайше утверждённому для всех дон Basilio образцу — обрюзглый, толстый, с крупными сластолюбивыми губами и маслеными, сладко смотревшими на вас глазами. Я отрекомендовался. Холодность и сдержанность дона Алаиза тотчас же прошла, когда он узнал, зачем я пришёл к нему. Он радушно пожал мне руку, и суровое лицо осветилось точно изнутри, когда он проговорил, вздыхая:
— Какая это тяжёлая для вас, для русских, потеря... Как глубоко вы должны её чувствовать... Как горька она должна быть вам, вам, знавшему лично этого орла. Я тоже знал его... Но тогда, когда он ещё только расправлял свои когти, когда он был орлёнком.
Я ему сообщил о своей книге, о желании дополнить её новыми сведениями.
— Весь к вашим услугам... Мы не больше месяца провели со Скобелевым, но я пользовался его дружбою и сильно был им заинтересован.
Он перевёл что-то дону Базилио (прошу позволения так называть патера). Тот тоже оживился.
— Скобелев мог бы быть мечом Божиим, если бы им не овладел дьявол! — вздохнул патер. — Такова судьба всех гениев, если они не приобщаются к святой церкви Христовой.
— Переведите, пожалуйста, святому отцу: почему он полагал, что Скобелевым овладел дьявол?
— Ещё бы! Дьявол владеет всеми, кто не в лоне нашей истинной римско-католической веры.
— Благодарю вас! Тогда, значит, и я сосуд дьявола?
— Доколе Господь не призовёт нас к познанию истины! — И дон Базилио поднял к образу свои сладкие масленые глазки.
В это время в комнату вошла горничная — прехорошенькая итальянка — и патер повёл на неё таким взглядом, что я тотчас же угадал в этом почтенном коте большого охотника до чужих сливок.
— Наша встреча со Скобелевым была очень оригинальна, — начал дон Алаиз.
— В каком отношении?
— Он приехал тогда из Байонны с рекомендательным письмом от одного из наших. Его, разумеется, арестовали на аванпостах, завязали ему глаза и, несмотря на его протест, в таком виде доставили ко мне. Он тотчас же отрекомендовался русским путешественником.
«Вы военный?» — спрашиваю его.
«Был!.. Теперь в отставке!..» — Только потом он сообщил мне, что он служит, что он полковник.
«Генерал?..»
«Нет...»
Мне помнится, что он тогда назвал себя полковником. С первого же разу он как мне, так и нашему королю — да хранит Господь его на многие лета! — почёл необходимым сообщить, что он вовсе не сочувствует нашему движению и если бы не мы вели горную войну, а мятежники, то он присоединился бы к ним.