Когда-то была Мария, была и надежда, что она станет другом на всю жизнь. Как далекий золотой сон нынче — их встречи, бесконечные беседы, сумасшедшие походы из Коврая на хутор пана Голубовича.
Шли годы. А самого близкого человека все не было. Хотя, если бы он пожелал...
С первого дня появления в Полтаве театрального обоза, прибывшего из Харькова, Татьяна Пряженковская привлекла его внимание. Чем-то напоминала она Марию — внешностью, манерой разговаривать, молодостью. Помимо своей воли, он выделял ее среди других, именно ей поручил роль Наталки в своей первой пьесе. Не жалел времени и сил, встречался с нею, чтобы рассказать, какой он видит Наталку на сцене. Татьяна оказалась талантливой ученицей, свою роль она сыграла превосходно. После первых спектаклей они, однако, не сблизились, хотя Татьяна и симпатизировала ему; он не мог представить себя рядом с женщиной вдвое моложе его, чувствовал, понимал, ничего разумного в их сближении не будет.
Как-то однажды она рассказала, что в Харькове ей делал предложение брат предводителя дворянства и сочинитель — «тоже сочинитель, вы должны знать его». Семья жениха, однако, не согласилась, и брак расстроился. Она словно спрашивала: не случится ли то же самое и здесь, в Полтаве? Нет, хотел он сказать, ничего подобного не случится, потому что, дитя мое, семьи у меня большой нет, только мать, а она не возразит, кроме того, он не так богат, как харьковский сочинитель и помещик — Квитка, против Квитки — он беден, как Иов, и будущая супруга заметила бы это очень скоро. Есть еще одна причина, говорить о ней он не будет, это останется с ним. Татьяна со временем все больше и больше теряла те немногие качества, которые раньше делали ее похожей на Марию...
Пряженковская уехала вместе с труппой, ныне она в Туле, в театре Штейна. Прощались, как добрые знакомые, была в меру мила, признательна за все, что подарил ей директор театра, — свои знания, опыт режиссера. И ни слова больше. В скором времени он получил несколько писем, какие пишут добрым приятелям, когда знают, что письма — только дань уважения, пройдет время — потребность в них, видимо, отпадет. Он ответил ей, пожелал успехов на театральном поприще. Что больше он мог сделать? Пригласить в Полтаву? Зачем? Да она бы и не поехала, ее привлекала сцена, а в Полтаве театра не было...
Снова он оставался одиноким. Родственники не в счет, у них свои хлопоты. Впрочем, почему он так несправедлив? У него есть добрые старые друзья, их много и в самой Полтаве, каждый предан ему, рад видеть у себя в доме, разделить с ним радости и горести. Стеблин-Каминские, Белуха-Кохановский, Новиков, Ламберт, Лукьянович, Капнисты, Матвей Муравьев-Апостол и другие — всех не перечесть. Выходит, он не так уж и одинок, как думает иногда. Правда, ему, как и каждому, хотелось и большего. Но это ему не дано, и, стало быть, грешно испытывать судьбу. У него свои радости и свои, конечно, печали, их тоже вполне достаточно. Такова жизнь, она не может состоять из одних радостей. Сегодня воспитанник его порадовал, а завтра опечалит. Сегодня — дождь, завтра — будет солнце, обязательно будет...
Так размышляя, Котляревский забылся коротким сном перед самым рассветом. Спал он не долго. При первом же шаге Моти проснулся и, по давней привычке, тотчас поднялся и, наскоро прибравшись, сел за стол.
Работа поглотила его почти сразу и целиком. Спустя какое-то время уже не слышал, как вошла экономка, поставила на стол, к правой руке поближе, чашку горячего кофея и мисочку свежих крендельков, которые он любил. По утрам выпивал только чай или кофей, а позже — перед уходом в пансион — завтракал. Был убежден: натощак работается легче.
Машинально, почти не глядя, выпил кофей, съел крендель, вкусный, испеченный на постном масле, и ваял еще один.
Управившись по кухне, Мотя вошла и затопила камин, убрала постель, а он продолжал работать, ничего не слыша, правда, экономка все делала тихо, двигалась по комнатам почти бесшумно, топила тоже так, чтобы не потревожить устоявшейся тишины. Когда же полностью рассвело, в лицо брызнули первые солнечные лучи, бумага на столе вспыхнула и стала золотой, мягким пламенем опалило и стены.
Почти в тот же час к Котляревскому постучали. Стук был осторожен, но экономка, возившаяся в прихожей, услышала. Спустя несколько минут она вошла в кабинет и остановилась у порога, не сделав дальше и шага, и — странно — Котляревский услышал ее, понял, что она вошла неспроста. Он спросил, почему она молчит, ведь кто-то пришел, не так ли? «Так, пан майор, пришел к вам хлопчик тут. В прихожей он ждет».
На хлопце, которого Мотя ввела в кабинет, светилась дырами серая свитка, на ногах — забрызганные грязью лапти, в руках — облезлая баранья шапка. Иван Петрович отодвинул бумаги, спросил участливо:
— Ну здравствуй! С чем пришел? Говори.
И удивился. Что же это? Знакомый облик, острые скулы, глубоко посаженные глаза — точь-в-точь Плахотниченко.
— Погоди. Ты чей?
— Плахотниченко.
— Я так и подумал. А что с ним?
Губы хлопца дрогнули, он ничего не ответил.
— Что же с ним?
— Побили... — И коротко вздохнул.
— Кто?
— Пан приказал, а осаула побил.
— А за что?
— За то, что в город ходили... У них цидулку нашли.
— Записку к лекарю?
— Пан грозился челобитную писать. Будто вы людей дурманите.
— Так... Ну, а батька что? Как он? Говори же!
— Слабый дюже, а... живы еще. Просили, чтоб побереглися вы, а то пан наш лютый...
У Котляревского перехватило дыхание:
— Как зовут тебя?
— Власом.
— Вот что, Влас, — притянул хлопца к себе, провел ладонью по голове. — Слушай. Передай батьке, что приеду к вам. С лекарем. Сегодня. А теперь иди. Пора мне. Хотя — стой! Мотя, накорми его и сапоги найди, те, юхтовые, они ссохлись, малы мне, а ему, может, в самый раз, а в постолах не пускай. Недолго и простудиться.
Мотя кивнула: она все поняла и повела хлопца с собой на кухню. Влас несколько раз с удивлением и словно даже с опаской оглядывался на высокого, строгого на вид, в длинном, почти до пола, халате пана, отдающего свои сапоги, которых никогда не только он, Влас, но и батько не носил...
Как только за Мотей закрылась дверь, Котляревский сразу стал собираться. Надо было застать Новикова в канцелярии, пока тот не уехал по каким-нибудь неотложным делам, предупредить, что он уезжает и чтобы не забыл о Кочубее; следовало также обсудить, как поступить с Плахотниченко. Понадобится, наверное, и лекарь, поэтому и в больницу надо заехать. Итак, скорее, нельзя терять ни минуты.
Котляревский торопился, мысленно был уже в дороге, в той хате, черной от дыма и горькой от слез, где живет, без всякой надежды на добро, простой честный человек. «Они еще живы», — сказал хлопчик, Влас, которому и пятнадцати нет...
Надев шинель и сняв с вешалки треуголку, задержал на мгновенье взгляд на бумагах, оставленных на столе, — листах последней, шестой, части поэмы, и поспешно вышел, мысленно повторяя; «Иду!.. Иду, люди!»
5
На краю села — хата, почти по самые окна вросшая в землю. У дымохода — почерневшее от ветров и дождей гнездо аиста — старое колесо, обложенное прутьями и ветками. Ветер старается сбросить его, но ветки так сплелись, что никакой силе их не разорвать. Всю долгую зиму гнездо хранит память о своих жильцах и терпеливо ждет их возвращения, а когда с первым весенним ветром прилетят они — снова оживет и будет новая жизнь. Повеселеет и хата.
А пока здесь пусто. Слезятся оконца, глубоко вдавленные в стену, день и ночь, в непогоду и вёдро, смотрят на заросший лебедой двор, на низенький, не видный из-за старых верб журавль у колодца с покосившимся срубом, у которого края от времени позеленели, обросли мхом. Соха с закаменевшими комьями земли на ручках приткнута в углу двора, тут же брошены одноволовое ярмо, деревянная борона с десятками уцелевших зубьев, а возле дубовой колоды — кучка мелко нарубленных осиновых веток.
Легкий дымок вьется из закопченного дымохода, едва видного над крышей; седой иней у дымохода подтаял, и на крыше образовались зеленые влажные пятна. Капля по капле падает темная вода с соломенной стрехи на утрамбованную землю под окнами.
Дымок кружит над аистовым гнездовьем и тает в сером небе. Значит, в хате есть люди. И верно: дверь скрипит, приоткрывается, и во двор выходит девушка, босая, с подоткнутым подолом, набирает охапку нарубленных веток и, возвращаясь, останавливается на гладком круглом камне перед дверью, смотрит на соседний двор — там, кажется, еще не просыпались, никого не видно; вздохнув, скрывается в сенях. А через какое-то время появляется снова, в руках — деревянное ведро, оно тяжелое, хотя и пустое, оттягивает плечо. Молодая хозяйка ставит его на землю, наклоняет журавль и, прицепив к нему веревочную петлю, опускает в колодец; не глядя, делает одно резкое движение вниз, слышно, как хлюпает вода, ведро наполняется; быстро перебирая руками, девушка вытаскивает его из колодца, отвязав от журавля, подхватывает и, сверкая потемневшими пятками, идет к хате. Коса ходит по спине. На том же камне она останавливается и долго смотрит на соседнюю хату — там по-прежнему ничего не видно: ни дымка, ни признака жизни. Была бы ее воля, побежала посмотреть: есть ли кто, живы ли, а нельзя: что скажут соседи? А ведь давно уже обручена с Тимошей.