Качается журавль. Небо и поле, что сразу начинается за тыном, тянется до Ворсклы — серое, как и дом на горе, в его окнах — ни света, ни солнца. Пусто.
Все живое радуется рассвету, одна Олеся молит бога, чтобы подольше не рассветало, а потом ждет не дождется, когда кончится день.
Ночью спокойнее. Не постучит в калитку приказчик. Не поведут на конюшню отца, не приедут за нею, чтобы оторвать от родного порога, от отца и братьев. Ночью можно втайне от всех выплакать свое горе. Во сне явится мать, ласковая и добрая, Олеся прижмется к ее рукам, расскажет, как живется, как ей, братьям и отцу плохо без матери. До рассвета вся подушка станет мокрой, а сама она — будто с креста снята, в лице — ни кровинки.
Теперь, когда отца принесли из панского двора, она совсем потерялась, а соседи говорят: «Опомнись. Так можно загубить себя». А зачем ей, ну зачем такая проклятая жизнь? И все-таки надо жить, она ведь не одна: братья у нее малолетки, а отец слабый. Успеть бы зелье приготовить, потом кулешику сварить да киселя овсяного на обед, а для лепешек натереть картошки и смешать с мукой. С этим она справится быстро... А тут еще и Влас со своими причудами. Чуть свет убежал из дому, обещал скоро вернуться, чтобы на работу, на панский двор, поспеть. А пока нет его — и на душе неспокойно: а ну как опоздает — жди новой беды. Соседи уже потянулись — кто коноплю трепать, кто на панский ток молотить, убирать конюшни, кормить. панских коров да свиней. И ей бы надо — коноплю за нее никто не потреплет. А как идти? Отец такой слабый, огнем горит.
Олеся протопила печь, сварила обед, напоила отца тепленьким зельем — настоем зверобоя — из того, что принесла бабка Секлета. Выпил он одну ложку и больше не принимает, она уже и просила, а он не может. И все смотрит на нее и Василька, и в глазах столько боли, что Олеся не может сидеть, принялась снова перетирать миски, а слезы, как горох, так и падают на руки, на сорочку, пекут, жгут сердце. Нету у нее дороже человека, чем отец: он и пожурит и пожалеет; один он не испугался и пошел к пану просить, чтобы оставил Олесю дома, не продавал Кушниренку и не отдавал в солдаты Тимофея. А что из того вышло? Горе, и только. Если бы знать, не пустила бы. Но была надежда: может, пан смилуется. А он будто взбесился, грозил со света сжить. «Побудешь на конюшне — в другой раз не посмеешь ходить...»
На минутку присела на грубо сколоченный треногий стул, а Василек забрался с ногами на лавку и старательно водит пальцем по стеклу: рисует, что у него получается — не поймешь.
На мгновенье тень падает на окно. Василек прижимается носом к стеклу и отшатывается:
— Осаула!..
Панский приказчик Кузьма Роговый, которого в селе прозывают осаулой, толкнул сапогом ворота и, проехав двор, кнутовищем постучал в крестовину:
— Эй, там! На работу пора!
Никто не отозвался. Роговый постучал сильнее — задрожали крошечные, не примазанные к раме стекла. Поглохли, чертовы дети?!
Он соскочил с низкорослого коня, привязал его к тыну и шагнул в открытую дверь; не рассчитав, треснулся о низкую притолоку лбом, люто выругался, схватился за вскочившую шишку.
— А чтоб тебе, сатана! — Рванул дверь в хату: — Дай воды!
Олеся — ни жива ни мертва — нашла кружку, зачерпнула в ведре:
— Нате.
— А рушник?
— Висит он.
Стащив полотенце с жерди, Роговый намочил его и приложил к шишке. Минуту морщился, плевался, а когда боль поутихла, уставился на Лаврина:
— Вылежуешься?
Лаврин не отвечал, молча, сцепив зубы, смотрел на приказчика. Испуганно уставились на него Олеся и Василек. У Рогового красные щеки вот-вот треснут. Единственным глазом, спрятанным под нависшей бровью, ощупал склоненную голову Олеси, скользнул по рукам и покатым плечам, дольше остановился на толстой косе. В какое-то мгновенье по лицу приказчика мелькнуло подобие улыбки, но тут же и растаяло; Роговый заметил холодный взгляд Лаврина.
— Я за тебя пойду в поле? Вставай, лежень!
Олеся рухнула на колени:
— Смилуйтесь, паночку, они же еще слабые. У них жар. Я за них пойду, я справлюсь, вы не думайте.
— Цыть! — прикрикнул на девушку. — Тебе другая работа намечена. Жди: не сегодня завтра отвезут.
— А с кем же они останутся?
— Останутся.
— Лучше б утопиться.
— Теперь поплачь. А была б разумнее да послушалась и пришла ко мне, теперь уже и за Тимофеем была б...
— Грех-то великий!.. Хоть не говорите при них. — Испугалась: услышит отец — новой беды не миновать.
— А чего не говорить? Пхе!
Лаврин шевельнулся, на пол, сдвинувшись, поползла дерюжка, открыв в черных ссадинах плечо. Олеся склонилась над отцом, поднесла кружку с водой, смочила платком его сухие губы:
— Что вам, тату?
— А кто тут гомонит?
— Та тут… — запнулась. — Привиделось вам.
Роговый, швырнув на лавку полотенце, шагнул вперед:
— То я, мосьпане. Ну — прочумался? Теперь собирайся...
— Так встать не можу.
— Может, тебе помочь?.. У меня скоро. Ты мою руку знаешь.
Лаврин старался приподнять голову, но это никак не удавалось, и он лишь вытягивал сухую жилистую шею, а голова, большая седая голова оставалась на подушке:
— Добивай... душегуб!
— И не погляжу.
— Отольются тебе наши слезы.. До единой слезины.
— Подымайся! — зарычал Роговый, наливаясь кровью; он не мог, не хотел верить, что такой великан, как Лаврин Плахотниченко, не может подняться.
Роговый взмахнул арапником, но вдруг перед ним вырос Влас.
Хлопчик тяжело дышал, сапоги, подаренные Иваном Петровичем, он надевать в такую погоду пожалел и всю дорогу бежал по лужам в своих насквозь промокших постолах. Влетев в хату, не думая, бросился к приказчику:
— Не троньте!..
Роговый опустил арапник на худенькие плечи, грязно выругался. Влас почувствовал ожог, словно кто приложил кусок горячего железа к плечу, но не увернулся от удара.
— Бей!.. — И глаза его сверкнули лютой ненавистью.
— A-а, щенок! На!
— Что ж вы делаете? — заливаясь слезами, вскрикивала при каждом ударе Олеся, затем она бросилась к Власу, стараясь оттащить его от взбешенного осаулы. Тоненько подвывал на лежанке Василек. А Лаврин, страшным усилием приподнявшись на полу, захрипел:
— Душегуб! Меня добивай, а хлопца — за шо?
Роговый со всего размаху ударил Лаврина сапогом в грудь, и тот упал навзничь, глухо застонал.
Дети испуганно уставились на отца, позабыв в эту минуту о приказчике. Схватись за грудь, Лаврин хотел что-то сказать, но не мог. Приказчик занес арапник снова: Я тебя к памяти приведу!
Неслышно отворилась дверь.
Олеся, увидев вошедших, обмерла: это за ней, по ее душу; онемело смотрела на военного, за ним из сеней выглядывал еще один панок. Влас же, напротив, увидев офицера, радостно всхлипнул, слеза покатилась по рассеченной щеке. Василек забился в угол. Только ослепленный яростью Роговый ничего не видел и не слышал, он снова замахнулся арапником, но чья-то рука легла на плечо.
— Пусти!
— Не пущу!
Никогда еще Роговый не видел такого лица: оно пылало, а рука, с виду хрупкая и слабая, так сильно сжала плечо, что впору просить пощады.
— Ты что?
— На работу приглашаю.
— Ах, да... А может ли этот человек встать? Ходить?
— Да кто ж его знает... Расходится помаленьку.
Офицер в треуголке обернулся к своему товарищу:
— Вы только послушайте, Андрей Афанасьевич, что бормочет этот... анциболот. Он, видите ли, не знает, может ли ходить больной, и все же приглашает его на работу. И как? Арапником!.. Как же ты смеешь, ты, дерево бездушное, переступать порог хаты?
— Так я что... Я могу и пойти, — попятился к двери Роговый. Куда девалась его заносчивость, в один миг он сник, даже пригнулся, чтобы казаться ниже.
— Иди. И скажи пану своему, что приехал из Полтавы майор Котляревский по предписанию генерал-губернатора... И забирает этого несчастного с собой.
— Так я, ваше благородие, в точности передам.
Роговый метнулся в сени, споткнулся, чуть не полетел через порог. На дворе отвязал коня, вскочил на него и что есть духу погнал по улице.
Как только Роговый выбежал из хаты, Котляревский подошел к Лаврину. Присел на пол, взял за руку:
— Ну вот и я, братику. Как же они тебя, окаянные... Душегубы!
Котляревский заглядывал Лаврину в глаза, гладил дерюжку, которой тот был прикрыт, Лаврин же, увидев Котляревского, слабо улыбнулся, на душе стало легче, совсем легко, из глаз покатились две слезы, поползли по щекам, в бороде затерялись.
— Да ты что? Не надо... Мы тебя сейчас полечим. Лекарь со мной приехал... Подходите, Андрей Афанасьевич, приступайте.
— Я готов... Только, признаюсь, не ожидал и... растерян. Такой ужас.
— Вы не должны, не имеете права теряться, милостивый государь, вы — лекарь. Возьмите-ка себя в руки.
Иван Петрович освободил место подле больного, сам же отошел к окну, распахнул шинель; не в силах успокоиться, сделал шаг к двери, вернулся обратно, сжимая перед собой руки, не зная, куда их деть.