Итак, история, перебросившая фаворита судьбы за хребет Кавказа, во-первых, из тех, что особенно нравятся женщинам светским, иначе какой смысл Григорию Александровичу так уж стараться, чтобы она дошла до Лиговских? Во-вторых, хотя и неясно, сам ли Печорин был вынужден в результате нежелательного шума проситься на Кавказ или ему предложили переждать шум в краях, от столицы удаленных, ясно, что перемещение в сторону южную для него лишь временное затруднение.
О том, что история Печорина не политическая, свидетельствует и еще одна обмолвка в рассуждениях матери Мери: она уверена, что положение Григория Александровича «может исправиться». Нелишне в связи с этим предположением напомнить, что мать Натальи Николаевны Гончаровой, прежде чем дать согласие на брак, потребовала от Пушкина, выражаясь нынешним языком, справку о политической благонадежности, и Александру Сергеевичу скрепя сердце пришлось, увы, обратиться на «сей щет» к Бенкендорфу.
Княгиня Лиговская, женщина опытная, рассчитала правильно: не более чем через год Печорина, по словам Максима Максимыча, перевели в е…й полк и «он уехал в Грузию». Согласно совершенно справедливому предположению Я.Михлевича,[43] это был Тифлисский егерский. Как и Нижегородский драгунский, полк считался привилегированным. Вскоре, впрочем, и эта полуссылка для Печорина кончилась. Он был возвращен в Россию, получил отставку и даже, как я уже упоминала, высочайшее разрешение на путешествие в Персию.[44] Нам все эти подробности мало что проясняют, однако в лермонтовские времена они были куда более красноречивыми.
На чистейшем недоразумении основано, кстати, и упорно кочующее из одной книги в другую утверждение, будто за дуэль с Грушницким Григорий Александрович Печорин был сослан в «скучную крепость». Как следует из записки доктора Вернера (сразу после дуэли), все уверены: причина смерти Грушницкого – несчастный случай; комендант, конечно, догадывается, что дело нечисто, но так как доказательств никаких – одни слухи, а коменданту дознаваться невыгодно, то, естественно, никаких действий он и не предпринимает. Береженого, однако, Бог бережет! Сочтя предупреждение Вернера: «…советую быть осторожнее» – разумным, Печорин сразу же после объяснения с Мери по собственному своему хотению оставляет Кисловодск, то есть возвращается в полк, откуда его с провиантским обозом и отправляют на зимнюю стоянку в пограничную крепость, под начало доброго штабс-капитана: «Через час курьерская тройка[45] мчала меня из Кисловодска!»
На то, что и из Петербурга Печорин не сослан, а переведен, намекают и маршруты его кавказских странствий: он то участвует (вместе с Грушницким) в деле на Правом фланге, то оказывается в Тамани, то перебирается в Пятигорск на все долгое кавказское лето, хотя в отличие от Грушницкого, находящегося на излечении, не имеет на то формального права. Правда, и сам Лермонтов заявился в назначенный ему Нижегородский драгунский полк уже после того, как «вышло прощение». Но то – Лермонтов, которому, как уже говорилось, помогало и потворствовало тогдашнее кавказское военное начальство, начиная от командующего Линией и Черногорией Алексея Александровича Вельяминова и кончая бароном Розеном. У Печорина неформальных прав на послабления нет, как не было их и у остальных «охотников» за сильными впечатлениями, однако ведет он себя так, как вели себя именно эти «залетные птицы» («петербургские слетки» – так сказано в «Герое…»): живет в собственное свое удовольствие, словно и нет и не было никакой войны…
По свидетельству знатока Кавказа и его историка Е.Г.Вейденбаума, этих «слетков», или «гостей», или «охотников», коренные кавказские служаки называли фазанами. Чтобы оценить по достоинству меткость метафоры, надо представить себе, как выглядела весной, в разгар их «перелета», столица Северного Кавказа, когда и на грязных ставропольских улочках, и за табльдотом у командующего Кавказской линией и Черноморией Алексея Вельяминова, и в единственной сносной городской гостинице (у Найтаки) сходились мундиры всей русской армии, начиная со столичных, гвардейских, и кончая линейными. На фоне побуревшего темно-зеленого (сюртук) и выгоревшего светло-голубого (погоны) гвардейская экипировка смотрелась вызывающе, не по месту и назначению. Особенно бросались в глаза лейб-гусары – они так и напрашивались на ироническое уподобление: самец-фазан со своей интенсивно-красной грудкой редкостного, ну прямо-таки гвардейского «окраса» и золотым оплечьем и в самом деле поразительно похож на гусара, надевшего свой алый доломан! Так похож, что казалось: пернатый красавец и задуман и исполнен природой как дружеский шарж на петербургского военного щеголя. А уж про стайку молодых фазанов-слетков и говорить нечего: они уж точно смотрелись остроумной пародией на сводный гвардейско-кавказский полк, в обмундировании которого с затейливой изобретательностью варьировалось разно-красное с золотым!
Впрочем, обыгрывалось не одно лишь внешнее сходство. В работе о Грибоедове («Мы молоды и верим в рай») Натан Эйдельман цитирует фехтовальный выпад Бестужева-Марлинского, нацеленный в петербургских «слетков», правда, более раннего, еще грибоедовской поры «выводка»: «До сих пор офицеры наши вместо полезных или по крайней мере занимательных известий вывозили с Кавказа одни шашки, ноговицы да пояски под чернью. Самые изыскательные выучивались плясать лезгинку – но далее этого ни зерна. В России я встретился с одним заслуженным штаб-офицером, который на все мои расспросы о Грузии, в которой терся лет двенадцать, умел только отвечать, что там очень дешевы фазаны».
Кстати, о фазанах.
В очерке «Кавказец» Лермонтов как характеристическую черту армейца «первобытного периода» отмечает отсутствие кулинарной изобретательности – «возит с собой только чайник, и редко на его бивачном огне варятся щи». В этом плане Максим Максимыч оказывается исключением. Причем обнаруживается это не сразу. При первой встрече, как мы помним, у него при себе нет даже чайника, чаем угощает его странствующий и записывающий офицер. Зато в следующей главе («Максим Максимыч»), а ее действие происходит спустя всего несколько дней после ночевки в осетинской сакле, открывается, что штабс-капитан «имел глубокие сведения в поваренном искусстве» и доказал это – «удивительно хорошо зажарил фазана» и даже полил его невесть где добытым «огуречным рассолом». Пытаясь уговорить Печорина задержаться на почтовой станции хотя бы часа на два, он соблазняет его тем же кавказским деликатесом: «Мы славно пообедаем… у меня есть два фазана».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});