— Не хотите стаканчик анисовой настойки? — негромко осведомилась она.
— Благодарю вас, — отозвался Эшлим. — Мне надо идти.
Они разговаривали впервые. Эшлим следил за ее толстыми пальцами, когда она вскрывала конверт — похоже, эти руки были непривычны к подобным операциям. Гадалка заметила это и отвернулась с почти неосознанной застенчивостью, чтобы прочитать записку, нацарапанную на одиноком листе бумаги. Ее губы зашевелились. Эшлим, который с удовольствием оставил бы ее в одиночестве, будь у него такая возможность, уставился в стену. Краем глаза он видел, как яркий румянец медленно заливает ее толстую шею и блеклые щеки, покрытые пушком и усеянные легкими бисеринками пота. Эта грузная женщина с мощными плечами, медлительная, спокойная, как вол, краснела! Портретист забарабанил пальцами по ноге и беспокойно уставился на исходящее паром ведро, изо всех сил стараясь не сводить с него глаз. Из форточки долетал глухой грохот: строители возили тачки. Этажом ниже, судя по запаху, что-то готовили. Внезапно Эшлима охватило странное чувство: ничего не произошло, все как обычно, все по-прежнему… Потом на улице кто-то закричал, и очарование рассеялось. Гадалка наконец-то сложила записку, с некоторым усилием запихала обратно в конверт… и, сунув его в вырез платья, пригладила то место, где он обосновался.
— Ваш приятель — чудный человечек, — проговорила она. — И весьма полезный.
Подобного Эшлим не ожидал. Внезапно он увидел лицо женщины, убитой карликом — оно наплывало на лицо гадалки: голова запрокинута, рот удивленно раскрыт, словно несчастная не понимала, каким образом этот жуткий тонкий предмет оказался у нее в горле. Эшлим почувствовал, что должен предупредить толстуху.
— Может оказаться, что наш общий друг — человек весьма… — он ненадолго задумался, прежде чем подобрал подходящее слово, — увлекающийся. Я имею в виду, что на него, возможно, нельзя положиться в той мере, как вам бы хотелось.
И тут же увидел, что сказал слишком много и в то же время слишком мало. Возможно, он упустил момент, когда мог сообщить нечто важное о поведении карлика. И винить некого: он молчал слишком долго. Гадалка следила за ним тяжелым взглядом. Потом улыбнулась. В течение секунды ее глаза, казалось, стали необычайно ясными и прозрачно-голубыми. Как будто некое разумное начало на миг высвободилось и подало знак, напоминая о своем существовании, чтобы тут же вернуться к своей обычной работе — вылавливать крохи смысла в море рассеянных на полу карт.
— Уверена, он человек весьма одаренный, — произнесла она, — и очень положительный. Передайте ему, что я очень благодарна за приглашение. Но то, что он предлагает, пока невозможно.
— Вижу, — ответил Эшлим, хотя для него все было далеко не очевидно. Вместо того, чтобы немного подождать, глядя, как ее глаза снова тускнеют, он отвесил неопределенный поклон и вышел. Оглянувшись в дверях, художник увидел, как Толстая Мэм Эттейла опускается на четвереньки возле ведра и начинает отскабливать что-то, прилипшее к полу.
Явившись в башню на Монруж, Эшлим отчитался карлику о своем визите.
— Прекрасно, — произнес Великий Каир, потирая руки. — Превосходно. Лучше, чем я ожидал. Но нам не стоит останавливаться на достигнутом… Что скажете? Она должна прийти сюда и увидеть, каков я есть — человек, который сумел устроить свою жизнь, сделать ее вполне комфортной, но желает найти кого-то, с кем может это разделить!
Карлик пребывал в прекрасном расположении духа. Он моргал и подмигивал с уморительным самодовольством. Он съел грушу, смакуя каждый ломтик, потом энергично протер очки. Он откупорил бутылку «бессена» и предложил Эшлиму тост за то, что называл «успехом в романтических предприятиях». Иногда он казался чуть утомленным, несмотря на свое приподнятое настроение: непрерывно приглаживал руками волосы, а когда умолкал, его взгляд начинал блуждать. Ни с того ни с сего он вскакивал, бросался к двери и распахивал ее настежь, словно надеялся поймать того, кто подслушивал.
— Вчера утром в Уридже и Мондоре мои ребята арестовали своих — чиновники что-то напутали, — он издал смешок, который трудно было назвать непринужденным. — Можете себе представить?
Однако эта история, похоже, ему понравилась.
— Отнесите ей еще одно письмо, — приказал карлик. — Какие цветы сейчас продаются?.. Ладно, не важно. И имейте в виду: чтобы никаких «пока невозможно»! Хватит скромничать. Возвращайтесь и передайте мне ее ответ.
Он на миг задумался.
— В следующий раз, когда вы придете, мы займемся моим портретом.
Но к портрету он, похоже, давно потерял интерес.
Эшлим покинул башню со свертком, в котором оказались два молодых кролика, только что забитых. У каждого на шее красовалась зеленая бумажная ленточка, аккуратно завязанная бантиком. Толстуха к ним даже не прикоснулась. Карлик утверждал, что такой подарок на полуострове Мингулэй означает предложение руки и сердца, но Эшлим позволил себе в этом усомниться.
Скоро ему пришлось бегать от карлика к гадалке и обратно по меньшей мере дважды в неделю.
Поначалу это было ему не в тягость. Он прекрасно понимал, что выглядит как идиот, играя роль посланца любви, но это его устраивало, поскольку теперь он мог посещать Одсли Кинг на законном основании.
Теперь он без всякого опасения ходил по лестнице Соляной подати, полагая, что полицейские не посмеют арестовать того, кто пересекает границу по поручению их начальника. Он снова и снова рисовал Одсли Кинг, изо дня в день беспомощно наблюдая, как тает еще один тонкий слой ее плоти, как становятся глубже синеватые впадины у нее под скулами. Ее лицо словно избавлялось от всего лишнего, стремясь к полному соответствию скрытой костной структуре — соответствие, которое будет достигнуто лишь в момент смерти. Казалось, ее совершенно не интересовал портрет. Она вяло наблюдала за его работой и советовала «искать форму вещей». Пытаясь развлечь ее в эти долгие холодные часы, он рассказывал ей всякий вздор про Полинуса Рака, приписывал маркизе Л. скандальные любовные похождения, а Ливио Фонье объявил банкротом. Он немилосердно врал, а Одсли Кинг была готова верить чему угодно. Он чувствовал: впервые ее твердость поколеблена. Ее решимость остаться в Низком Городе держалась лишь на презрении к себе и чудовищной силе воли. Это вызывало у художника смутное разочарование, которое понемногу вытесняло решимость, наполнявшую его накануне неудачной попытки похищения.
За стенами мастерской раскинулся Низкий Город, и его состояние день ото дня ухудшалось. Со своей бессмысленной суетой, которую сменяли периоды то ли летаргии, то ли оглушенности, он словно подстраивался под настроение Одсли Кинг, подражая ее унылой подавленности. На железных перилах балконов болтались обрывки политических плакатов. Дождь прибивал к земле грязную траву. Цветы каштана обтекали, как серые восковые свечи. Чума захватила сперва Мун-стрит, потом Ураниум-сквер, превращая эти литорали в архипелаги — а потом затопила каждый из его крошечных островков, пока ничего не подозревающие жители спали. На раскисших кладбищах и пустых площадях полиция Братьев Ячменя сбивалась маленькими группами и глумилась над полицией Великого Каира. В заброшенных маленьких кафе точно трутни гудели поэты.
«Одсли Кинг наблюдает за этим, словно во сне, — писал Эшлим, начиная новую страницу в своем дневнике. — Выглядит она ужасно: голодная, отчаянная… и все еще полная надежд».
Он не мог избавиться от чувства вины. Примерно в это время написан его знаменитый «Автопортрет на коленях». Эшлим изобразил себя коленопреклоненным, с воздетыми руками. Глаза закрыты, словно он ползет вверх, ощупью находя путь в белесой пустоте. Кажется, что он наткнулся на какой-то невидимый барьер и прижался к нему лицом — с такой силой, что оно расплющилось и побелело, превратившись в маску отчаяния и разочарования.
Этот «барьер» был скорее всего зеркалом высотой в человеческий рост, которое он привез в город несколько лет назад, еще будучи студентом. Несмотря на его размеры и вес, Эшлим при каждом переселении из мастерской в мастерскую брал его с собой.
Оригинал, выполненный маслом, ныне утрачен, но акварельная копия позволяет понять, что это одна из самых сильных его работ. Эшлим не скрывал, что она ему не нравится, и в его дневнике мы читаем:
«Сегодня, налюбовавшись на Великого Каира, я написал весьма неприятную вещь. Все дело в том, что с его стороны подарить мне свободу — это произвол».
Отношения карлика с Братьями Ячменя продолжали ухудшаться. Правда, по-прежнему оставалось непонятно, что за заговоры и контрзаговоры там плелись. Однако Эшлим отмечает:
Он позволил себе опуститься. Он ходит в нечищеных ботинках, от него пахнет маслом для волос. Как-то раз я вернулся домой поздно ночью и обнаружил, что он меня дожидается. Стоит помянуть Братьев Ячменя, и он впадает в гнев, начинает обвинять их в предательстве и орет: «Они валялись в сточных канавах, пока я не вытащил их оттуда! И где благодарность?» Этот бред, похоже, утомляет его, и он по большей части проводит время, раскинувшись в кресле и вспоминая славные часы, которые провел в борделе на рю де Орложе.