Я получила печальную возможность увидеть жизнь. Богатство, нищета, угнетение. Однажды — это было в порту — я увидела, как ведут арестантов. Их переправляли в плавучую тюрьму — баржу с небольшими зарешеченными окошечками. Молодые сильные парни, одетые в арестантские робы... руки, скованные кандалами. Я не знала, кто они, в чем их вина, но с этого момента в моей душе словно надломилось что-то, я поняла, что самое ценное в жизни — свобода, и поклялась, сколько хватит сил бороться за нее.
«Я тоже давал такую клятву», — хотел сказать девушке Сергей, но не стал прерывать ее. Этель говорила увлеченно, горячо, сердечно, — видимо, впервые в жизни давала волю своим чувствам, раскрывала свою душу.
— У нас в семье часто говорили о Мадзини, — продолжала Этель. — Рассказывали даже, что когда мы жили в Ирландии, в Корке, то некоторое время у нас скрывались итальянские патриоты... В детстве я читала о Мадзини — не помню уже, кто был автором книги. Жизнь этого человека потрясла меня до глубины души. И тогда, в Париже, когда я увидела арестантов... — Она спохватилась: — Может быть, я наскучила вам, может, мой рассказ неинтересен и я только отбираю у вас время?
— Нет, нет, — искренне возразил Степняк, — говорите. Вы возвращаете меня в мою собственную молодость... Продолжайте, дорогая Этель.
— Мадзини стал моим богом, героем, на которого я хотела быть хоть чуть-чуть похожей, — продолжала Этель. — Вычитав, что он в юности ходил только в черном — в знак траура по своей угнетенной родине, — я тоже стала облачаться в черное.
— Вы и сегодня в черном, мисс Этель, — заметил Степняк.
— Я предчувствовала, что разговор будет об этом, и умышленно так оделась, — ответила девушка. — В Париже я много читала, искала выход, пыталась понять противоречия жизни. Кто-то посоветовал мне книгу Ламенне «Слово верующего». То, что я прочитала в ней, показалось мне спасительным. Действительно, думалось мне, возможно, смысл жизни в религии, в христианстве. Христос проповедовал мир и любовь между людьми, — может быть, возвратиться к его учению, все начать сначала... А потом мне попалась ваша книга. — Этель помолчала, молчал и Степняк. — То, что я здесь, у вас, — снова заговорила Этель, — многое для меня значит. Влечет меня не желание увидеть нигилиста, апостола кинжала и динамита, как часто вас называют, — нет. Это что-то большее, и простите мне, если говорю что-то неуместное. Ваши герои, герои «Подпольной России», подсказывают мне выход. Они живут во мне — Мадзини, Перовская, Кибальчич. И вы. — Она смутилась, с неловкостью посмотрела на Фанни, словно та могла понять ее и осудить за слишком уж откровенное признание.
— Спасибо, дорогая Этель, — тихо проговорил Сергей Михайлович. — Ваш рассказ дал мне очень многое. Спасибо.
— Я помню целые страницы вашей книги. Вот послушайте.
«Среди коленопреклоненной толпы он один высоко держит свою гордую голову, изъязвленную столькими молниями, но не склонявшуюся никогда перед врагом.
Он прекрасен, грозен, неотразимо обаятелен, так как соединяет в себе оба высочайшие типа человеческого величия: мученика и героя».
Этель читала до самозабвения вдохновенно, возбужденно, ее большие красивые глаза горели от волнения, и Степняк, поддавшись этому чувству, благоговейно повторял:
— «...Это боец, весь из мускулов и сухожилий, ничем не напоминающий мечтательного идеалиста предыдущей эпохи. Он человек зрелый, и неосуществленные грезы его молодости исчезли с годами...
...И эта-то всепоглощающая борьба, это величие задачи, эта уверенность в конечной победе дают ему тот холодный, расчетливый энтузиазм, ту почти нечеловеческую энергию, которые поражают мир. Если он родился смельчаком — в этой борьбе он станет героем; если ему не отказано было в энергии — здесь он станет богатырем; если ему выпал на долю твердый характер — здесь он станет железным...»
Она закончила чтение, сидела чуткая, напряженная, щеки ее пылали.
Сергей Михайлович подошел, поцеловал девушку, слегка обняв ее.
— Спасибо вам... Спасибо, дорогая Этель. Считайте, что вы покорили меня... Фанни, подойди-ка, пожалуйста. — И когда она подошла, он обнял их, Этель и Фанни, сказав: — Этель, мы принимаем вас в свою семью. — Он перевел эти слова Фанни, и она, кивнув головой, тоже поцеловала Этель.
— Мы сделаем все, чтобы вы поехали в Россию, — сказала Фанни, и Сергей Михайлович тут же перевел эти слова для Этель и добавил: — Я научу вас говорить по-русски, дам адреса сестер, где вы сможете остановиться.
XII
Сергею так хотелось писать. Не эту ежедневную будничность, в которой он хотя и находил какое-то удовлетворение, и давал выход кое-каким мыслям, но вместе с тем начинал тосковать по созданию чего-то более значительного, более стоящего. Статьи и корреспонденции, которыми щедро снабжал редакции, вряд ли доходят до рядовых читателей, они скорее всего читаются интеллигенцией. Нужны книги — портреты, характеры, образы, — чтобы их мог полюбить самый широкий читатель.
Как много волнующих замыслов! Важнейшие — Петербург, рабочие кружки, хождение в народ, аресты, побеги, суды, казни... Первое марта, Перовская, Желябов, Кибальчич... Балканы, Италия...
Хочется воплотить это все не в сухих, однообразных (он уже почувствовал, что стал повторяться) сентенциях, а в настоящем художественном произведении — в романе или повести. Друзья утверждают, что это удастся, что у него есть необходимые задатки. Надо только избавиться от этих изнурительных ежедневных хлопот, засесть и писать, писать...
Прежде всего взяться бы за то, чем они жили все эти годы. Город на Неве, нелегальные собрания, агитаторство... Это была бы, это будет — в конце концов, он за нее засядет! — книга жизни, борьбы, в центре которой молодые герои, революционеры. Те, с которыми довелось идти плечом к плечу, кто пал в неравном бою, кто остался в живых...
Своеобразная летопись нигилизма... Карьера нигилиста, образ которого станет обобщением самых лучших, благороднейших черт всех их...
Замысел увлек Степняка. Он поделился этим замыслом с Эвелингами, Кропоткиным, с Пизом. Друзья поддерживали, советовали не откладывать.
Сергей Михайлович горячечно подбирал материал... Он так и назовет свой роман — «Карьера нигилиста». Главным героем будет Андрей... Фамилия подойдет любая — Михайлов, Желябов, даже Кравчинский. Не в ней суть. Ведь это не будет тот или другой конкретный человек, в нем, как в зеркале, отразятся