16 мая 1948. «В крови и пламени погибла Иудея, в крови и пламени она возродится!» Так, кажется, сказал наш великий поэт Ури-Цви Гринберг. Хорошо сказал. Действительно – возродилась. Только вот Иудея – это ведь каждый клочок земли, каждая песчинка на пространстве от Евфрата до реки Египетской. Это ведь и каждый из нас, кто вновь явился сюда, чтобы стать со-творцом великого чуда Г-споднего. И если где-то она возродилась, чтобы жить, то здесь, к югу от Иерусалима – чтобы вновь умереть. Иудея умирала, когда арабские бронетранспортеры, прогромыхав по дороге мимо Одинокого дерева, врывались в корчащийся в последней агонии Кфар-Эцион, ставший Массадой двадцатого века. Она умирала, когда смерть, торопясь, жадно догоняла и заглатывала уроженцев Маутхаузена и Освенцима, вырвавшихся из ее жвал четыре года назад, чтобы, сжимая винтовки, встретить ее лицом к лицу здесь, на Хевронском нагорье. Она умирала, когда, окруженные разъяренной толпой крестьян из окрестных деревень, еле сдерживаемых солдатами Арабского легиона, защитники Мессуот-Ицхак – последнего оплота евреев к югу от Иерусалима – перед тем, как сдаться в плен, прощались со стенами своей синагоги и плача прижимали к груди свитки Торы – последнее, что у них в этом мире осталось. Она умирала, когда они ломали винтовки и пулеметы, прежде чем отправиться в новое изгнание – за Иордан.
...Грузовик въехал в сползающий на склон горы бело-серый город с грязными дворами, с женщинами в платках, со стрельчатыми окнами, с переходами из дома в дом не по мощеным улицам, а по узким вертлявым лестницам с перилами. По мере того, как грузовики с пленными продвигались по улицам Хеврона, все больше народа высыпало на эти улицы и все меньше их лица напоминали человеческие. Впрочем, Давид, как и остальные пленники, сидел на дне кузова и клыки ярости, торчащие из глаз местных жителей, видел лишь в те моменты, когда колесо грузовика натыкалось на камень, чересчур выпирающий из мостовой, и тогда Давида подбрасывало, как блин на сковородке. При этом удары задом о доски казались куда более страшными, чем грозящие из-за бортов кулаки, дубины и сабли. Ведь те покамест оставались за бортами.
Но вот первые камни перелетели через борта. Здоровенный булыжник точно попал по носу одного из защитников Мессуот-Ицхака – Давид не помнил, как его зовут. Кровь хлынула на бархатный чехол свитка Торы, который тот, сидя слева от Давида, прижимал к себе. Тут ощущение ужаса и беззащитности, словно черно-красное дерево, выросло посреди грузовика, и огненная сень его нависла над каждым. Соседи парня, получившего камень, начали оказывать ему первую помощь, а Давид безотчетно, словно ища защиты, повернул голову и посмотрел на иорданского офицера, который с автоматом в руках сидел, облокотившись на стенку кабины и возвышаясь над пленными.
– Отвернись! – заорал офицер. – Нечего меня разглядывать! Это запрещено!
Давид пожал плечами и отвернулся. Странные порядки в иорданской армии. Скрывают лица от пленных. Словно это не армия, а банда какая-то.
– Он не иорданец, – задумчиво сказал друг Давида, Моти Таль.– Я бывал в Аммане, там говорят по-другому. Да и у бедуинов не такой выговор. Он из наших, из местных.
Тут Давид сообразил, что иорданец и впрямь произносит слова точь-в-точь, как хевронские арабы.
Слева Хана и Шломо Гельцманы, молодожены, проведшие медовый месяц на оборонительных линиях Мессуот-Ицхака, хлопотали над своим другом, в которого угодил булыжник. У того кровь продолжала хлестать из ноздрей и одновременно сочиться из раны. Давид рад был бы им помочь, но как раз левая рука была у него перебита. А снаружи загремели выстрелы. Пленные непроизвольно втянули головы в плечи.
– Не волнуйтесь! – вновь послышался голос офицера. На этот раз в нем зазвучали нотки сочувствия. – Это они так, пугают. Мы их сейчас тоже пугнем!
В этот момент на грузовик обрушился новый град камней. Надо же! Только что Хана возилась с раненым, а теперь скрючилась и плачет. Камень попал ей прямо в грудь.
– В воздух! – раздался крик офицера, и сзади прогремел выстрел.
– Предупредительный, – мрачно прокомментировал Моти.
Вряд ли этот выстрел кого-нибудь напугал. Наоборот, толпе, очевидно, удалось перегородить дорогу грузовику, потому что тормоза взвизгнули, мотор заглох, и под аккомпанемент выстрелов на пленных обрушилась какофония воплей на арабском языке, среди которых выделялось памятное ему еще с двадцать девятого года «Этбах эль яхуд!» и со всех сторон несущееся «Дир-Ясин!»
«Дир-Ясин» было название арабской деревни к востоку от Иерусалима, во время штурма которой бойцами еврейской организации «Эцель» погибло много мирных жителей. Теперь, в отличие от двадцать девятого года, арабы чувствовали себя не только борцами за освобождение родной земли от чужеродного элемента, но и творцами священной мести.
Между тем сзади вновь прозвучала команда:
– Воздух!
Новый залп потонул в воплях.
– Огонь на поражение!
Давид и Моти ожидали, что сейчас зачастят выстрелы, но выстрелов не последовало. Удивленный Давид украдкой обернулся и увидел, как один из двух солдат отставил ружье в сторону и начал перелезать через борта в объятия приветственно взревевшей толпы. Офицер растерянно провожал его взглядом, не замечая, что евреи смотрят на него. В этот момент над бортом грузовика материализовалась чья-то рожа с огромными, словно отраженными в увеличивающем зеркале, ртом, носом и челюстями. Офицер ничего не стал приказывать второму солдату, лишь бросил на него пристальный взгляд, но этого было достаточно, чтобы тот заорал, прижимая к груди винтовку:
– Не буду стрелять в своих!
Офицер плюнул, схватил автомат и с размаху врезал по роже, возникшей над бортом. У рожи посреди лба разверзлась алая пропасть, затем рожа исчезла. Зато с другого края грузовика появились две другие рожи. Они немногим отличались от первой, но одна утопала в бороде, а другая была с длиннющими усами, концы которых, загибаясь, стремились друг к другу, как ручки у пассатижей. Офицер наставил на рожи дуло автомата, и те предусмотрительно скрылись за бортом. Вместо них над задним бортом выросла еще одна, подростковая. Сидевший ближе всех к ней Пинхас Кахалани приподнялся и ударил головою прямо в нависший над ним мясистый нос.
– Сядь! – заорал по-арабски офицер, хотя Пинхас и без того уже сидел, довольный проделанной работой.
«Зря он это, – подумал Давид, – И так уже этот араб совершает подвиг, защищая нас от своих. Так не надо заставлять его драться вместе с евреями против арабов».
Вновь полетели камни, и из разных точек кузова послышались стоны. Застучали выстрелы, но, к счастью, ни одна пуля не попала. Выпрямившись во весь рост в кузове, офицер начал палить влево и вправо. Затем выстрелы раздались где-то впереди. Кузов качнуло, офицер вновь сел на скамейку, и грузовик двинулся в сторону полицейского управления, откуда Давид уезжал девятнадцать лет назад. Круг замкнулся.
* * *
7 июня 1967. Тридцать восемь лет назад он покинул Хеврон. Хеврон, куда три с половиной тысячелетия назад пришел в облике арамейского пастуха, осыпанного дорожной пылью. Хеврон, где он раскинул шатры, чтобы каждый вечер выходить в пустыню, искать там усталых путников, приводить их домой, кормить, поить и смывать пыль с их ног. Хеврон, где он некогда приветствовал будущего царя, а затем отсюда, из Хеврона, вместе с этим царем рванулся на cтолицу иевусеев – Иерусалим. Приходили греки, римляне, арабы, крестоносцы, турки, англичане, а он, Давид, всегда оставался на месте. В Хевроне. Дома.
И только эти тридцать восемь лет... За это время один раз он побывал здесь – в грузовике, осыпаемый проклятьями толпы и градом камней.
Года три назад ему в Меа Шеарим{Квартал в Иерусалиме, где живут харедим – «ультраортодоксы», зачастую отрицательно относящиеся к государству Израиль.} один раввин поведал, что, с его точки зрения, в День Независимости Израиля настоящему еврею впору поститься и соблюдать траур.
– Смотрите, – кричал он на идише, тряся абсолютно белой длинной бородкой, глядя бесцветными глазами из-под белесых век и поражая каким-то альбиносьим цветом лица. – Куда делись евреи из Хеврона? А из Старого города в Иерусалиме? Даже к Стене Плача мы теперь подойти не можем! Вот она, ваша «Независимость»!
Теперь он снова здесь. Фасад дома потемнел от времени. Что делать – хевронский камень темнеет куда быстрее, чем иерусалимский, а на чистку пескоструйкой здесь не раскошеливаются. Над фасадом – веранда, обтянутая ажурной решеткой. Такие же решетки паутинятся и на стрельчатых окнах, чего в те годы не было. А вот и кипарис с ветвями, ажурными, как эти решетки. М-да, за эти десятилетия вытянулся ты, приятель! Тогда-то был совсем зеленым мальчишкой! Да и карагач стал еще более разлапистым, хотя уже тогда казалось – разлапистее некуда!
А вон из тех кустов торчит ржавый столбик. Никто не знает, что он здесь делает, а Давид знает. Этот столбик – недокорчеванный остаток когда-то любимых и ненавидимых маленьким Довидом качелей. Давид обожал на них разгоняться так, что казалось – еще немного – и оторвутся от перекладины. Полет пьянил его, но одновременно чудовищный страх суровой ниткой накручивался в его душе на невидимое веретено. А причина была вот в чем: и сосед справа реб Нахман Вовси (впоследствии он был убит во время погрома), и сосед слева Хаджи Исмаил (впоследствии он убивал во время погрома) – оба, не сговариваясь, решили придать своим домам и дворам европейский вид и заказали кузнецу прутья ограды в форме острых копий. В результате всякий раз, когда Довид взлетал на качелях, в какую бы сторону он ни смотрел, эти копья повсюду подстерегали его, и он мысленно видел, как нанизывается на них, словно цыпленок на вертел.