И вот я в кабинете знаменитого профессора Деренкова. Кабинет тесноват, а вместо стен от пола до потолка — рябящие в глазах корешки книг. Книги грудами навалены на большом столе, на стульях, по углам на полу, — кажется, если бы они могли каким-то чудом держаться, то их навалили бы и на потолок.
Деренков сидел за столом, за кучами книг и бумаг. По книгам и кинофильмам я представлял всех профессоров почему-то одинаковыми, — этакими седенькими сухонькими старичками, суетливыми и рассеянными, непременно говорящими каждому «батенька мой». Деренков был не такой. Это был крупный грузный мужчина с круглою лысой головою, грубоватым толстогубым лицом. На короткой шее — бурые бугаиные складки, руки — большие и волосатые. Скорее напоминал он какого-то хозяйственного руководителя, чем кабинетного работника, книжного червя.
— Чего-то комсомол за тебя хлопочет, — сердито пробасил он и кинул на стол пачку узких бумажек. — Бери билет и готовься.
Я взял бумажку, боком примостился к столу. Буквы плыли и сливались, я с трудом прочел вопросы. Смысл их никак не доходил до меня. Устал я, как, наверное, никогда не уставал. И все уже стало мне безразлично, и я жалел теперь, что приперся вот к профессору… Зачем? Ничего уже не хотелось, а только неудержимо тянуло лечь на пол и спать, спать много ночей и дней…
Профессор грузно поднялся из-за стола, подошел к окну и закурил.
— Запрещают врачи курить — сердце. А попробуй брось, — заворчал он, жалуясь неизвестно кому. — А вообще жить — разве не вредно? От жизни стареет, изнашивается организм, а?
Он стал ходить вдоль книжной стены, заложив руки за спину. Дощечки паркетного пола под ним угибались и жалобно взвизгивали.
— Тебя зачем прислали ко мне? — вдруг спросил он. — Ко мне обычно присылают, когда спор разрешить надо, истину восстановить… Ах, да, комсомол уверяет, что тебе тройку по истории несправедливо поставили. А ты — нужный университету спортсмен. Что-то не похож ты на спортсмена, а?
Я растерянно забормотал что-то.
— Ну, так я и знал, — перебил профессор, — так я и думал! Комсомол молодой, жизнерадостный, ему соврать — хлебом не корми… Что там у тебя в билете?
— Восстание Степана Разина.
— Хороший вопрос. Отвечай.
Ничего я не помнил, все смешалось в голове — все события, факты, даты… Перед глазами всплыла телега с железной клеткой, в которой сидел прикованный цепями Стенька Разин — картинка из учебника… Я стал мямлить какую-то чепуху — лишь бы не молчать, лишь бы говорить что-то.
— Н-да, — прервал профессор. — Зря старался комсомол.
Я поднялся, пошел к двери. За спиной услышал вопрос Деренкова:
— Не соврал комсомол, правду сказал, что ты первый в своем роду получил среднее образование, а теперь вот и на высшее замахнулся?
— Да.
— Ну-ка вернись!
Я снова сел к столу. Профессор опустился в свое кресло, отвалился на спинку. Грубое лицо его немного смягчилось.
— Жалко, — сказал он. — Вот тебе-то и место в университете, как никому другому. Ты-то уж не подвел бы свою родову, когда специалистом бы сделался, а? А у нас получается что же, — я ведь прекрасно все понимаю! Городские дети, всякие сынки и дочки грамоту с молоком матери впитывают, а ты, взрослый парняга, литературного языка не разумеешь. Учился в глухой деревне, — вникал я, на каком уровне обучение там идет. Где же тебе тягаться с ними в знаниях? А мы тут вас всех, без разбору, под одну гребенку причесываем. И никуда от этого не уйдешь — закон… Вот и получается: от инженеров большей частью инженеры плодятся, а от колхозников — колхознички. Правильно это, а? Ну, ладно, давай про Стеньку Разина потолкуем… Сам-то как ты думаешь — зачем было ему, безграмотному мужику, такую бучу поднимать? Ведь он не дурак был, знал, наверное, что народом управлять не сможет, да и катастрофу свою, должно быть, чувствовал, а? До него-то сколько таких восстаний было, и все жестоко подавлялись. Не мог он этого не знать, а все же поднялся. Почему?
— Такой уж это был человек, — сказал я.
— Какой — такой?
— Ну… бывают такие люди. Одержимые, что ли? Нет, не то…
— А ты таких встречал?
— Ага. У нас в деревне бригадир был. Живчиком звало. Сердцем он маялся, понимал тоже, что утомляться на работе, нервничать нельзя, это смерть для него, а все ж таки вкалывал день и ночь. — Мне стало легче, прояснилось немного, может, оттого, что вспомнилась родина, родные люди. О них я много мог рассказать профессору интересного, и я продолжал: — Его же никто не заставлял днем бригадирить, а ночами работать на тракторе. Но Живчик был такой человек. Он не мог иначе. И умер на недопаханном поле, под трактором…
— Значит, Разин и… как его? Живчик? — чуть заметная ухмылка тронула толстые губы профессора. — Н-да, сравнение явно не в пользу Степана Тимофеевича. Хотя… — он поднялся, расстегнул пиджак и засунул волосатые кулаки в карманы широченных брюк. — Хотя, знаешь, есть что-то общее между этими людьми, несмотря на громадную разницу в масштабах их деятельности и на полную противоположность эпох, в которых жили эти люди. Есть между ними схожесть, это ты верно подметил, черт побери! Помнишь, у Некрасова: «Россия-мать, когда б таких людей ты иногда не посылала миру, заглохла б нива жизни…» Да, такими вот людьми держалась, держится и будет держаться матушка-Русь! И это — не красные слова, а святая правда! — Голос профессора сердито рокотал, набирая силу. — Кто они такие, народный заступник, герой Степан Тимофеевич Разин, и безвестный колхозный бригадир Живчик? Одному выпала горькая, но великая участь быть распяту и четвертовану на глазах у всей Москвы, о нем в веках слагают легенды и песни; другой умер безвестным, не совершив никаких громких дел, никаких ратных подвигов, за которые прославляют и возвеличивают. Но оба они — люди одной крови, люди подвига, родственные души, понимаешь?
Я хорошо понимал профессора Деренкова. И Стеньку Разина вдруг на миг увидел живым, — не того, скучно-книжного, едва чуть проглядывающего сквозь длинную вереницу походов и дат, а молодого веселого мужика с белозубой улыбкой, — чем-то похожего на бригадира Живчика.
А профессор сник, нахмурился, словно устыдившись вырвавшегося перед бестолковым деревенским парнем чувства. Он снова опустился в свое кресло, сцепил на толстом животе волосатые руки и нервно закрутил большими пальцами.
— О чем это мы, бишь? — сердито спросил он, косясь на лежащий передо мной билет. — Да, о восстании Степана Разина. Нутром-то ты, кажется, верно понимаешь Разина, а вот материал не знаешь совсем, не учил, что ли?
— Устал я…
— Ах, уста-ал? А как же Степан Тимофеевич? А как же твой Живчик? Думаешь, не уставали? Такие же были люди и все слабости людские имели… Но они умели их подавлять, ни перед чем не останавливались, понимаешь? Не то что мы с тобой…
Я удивленно поглядел на профессора. Лицо его было хмурым и непроницаемым.
— Давай экзаменационный лист, — сказал он. — Никогда я не грешил против совести… По крайней мере — старался не грешить. А тебе надо учиться в университете. Да! Первым в роду получить высшее образование — это же целую эпоху открыть — для себя, своих детей, внуков и правнуков, а? Ты — самый первый претендент на студенческое место. Может быть, самый первый из всех, кого принял университет в нынешнем году…
В голосе профессора мне послышалась вроде растерянность. Он говорил так, будто успокаивал сам себя, оправдывался сам перед собой. И выражение лица его показалось мне беспомощным и жалким. И я вдруг понял все. Кровь бросилась мне в голову, я почувствовал, как краснею от стыда. Рука, сжимавшая в кармане пиджака экзаменационный лист, который я уже собирался выложить перед профессором, невольно скомкала хрустящую бумажку.
— Не надо… Я ведь не нищий, в милостыне не нуждаюсь, — бормотал я, вставая и направляясь к двери. — Спасибо за науку, профессор…
— Давай экзаменационный лист, — прорычал мне в спину Деренков. — Э-эх! Русь-матушка! Розгами тебя сечь, батогами дубасить надо!..
Облегчение послышалось мне в голосе профессора. Да и самому вдруг сделалось хорошо. Я только не понял, Русь-матушку или меня сечь и дубасить надо?..
Домой я уезжал дождливым вечером. До вокзала провожал меня Васёк Калабашкин. Всю дорогу он пытался меня утешить: не горюй, мол, старик, на следующий год приедешь — обязательно поступишь. И много в его наивных утешениях было искренней печали и неловкости на свой успех, будто он, Васёк Калабашкин, сам виновен в моем провале. Эх, Васёк, милый мой человечек! Увидимся ли когда-нибудь с тобой — не знаю; не расплескай только по мелочам свою родниковую душу…
А дождь моросил и моросил, — холодный и нудный, как осенью. Да она уже и осень не за горами. На тускло блестящем, мокром тротуаре желтые листья кленов — будто гуси наследили.