Когда он поправится, то опять начнет приходить ко мне домой и дразнить меня, делая вид, что ничего особенного не происходит. Он уже заявил, что это бюро из Ca’ Dario – самый прекрасный кусок дерева во всей Венеции, и я уверена, что он сказал это только для того, чтобы позлить меня. С тех пор как я заболела, муж больше не вспоминает о нем и не превозносит его до небес, но при этом он так и не выбросил его.
Я смотрю на сваи. Мне кажется, что на месте их удерживают только плохо прибитые деревянные планки, словно это грубо сколоченный гроб бедняка, из тех, что стоят перед входом в церковь, пока какая-нибудь добрая душа не положит на крышку монетку, чтобы заплатить человеку, который будет рыть могилу.
Мимо проплывают большие корабли, груженные золотом, специями и всем прочим, что, по мнению людей, делает их жизнь лучше. Думаю, что на душе у вас должно быть легко и покойно, если вы хотите искренне радоваться золоту и шелкам, потому что если у вас на сердце тоска, то радость жизни вам не вернет уже ничто. Это под силу только тому, кого вы любите. Это он придает всему окружающему ценность и достоинство – или, точнее говоря, одалживает его. А если он отворачивается и больше не любит вас, то золото превращается в желтую пыль, а шелк – в червивый саван.
Какие-то бедняки приходят и садятся у самого берега впереди меня. Это попрошайки, у одного из которых нет ног. Он носит штаны, к краям брючин которых пришиты башмаки. Они принесли его сюда на чем-то вроде носилок. Но, несмотря на это, среди них есть женщина, которая, кажется, любит его. Она наклоняется к нему, берет его за руку и целует в макушку. В это мгновение я завидую им обоим.
Когда мимо проходит кто-нибудь, они стараются вызвать жалость и протягивают руки за милостыней. Если же человек не собирается ничего подавать им, тогда безногий сердится и кричит:
– Жадина!
Вот так они остановили очередного прохожего, который оборачивается и спрашивает:
– Как вы узнали, что я – жадина? – Ему наверняка стыдно оттого, что его приняли за скрягу.
Они смеются и говорят:
– Докажи нам, что мы – лжецы!
Мужчина, покрасневший до корней волос, не понимает, к чему они клонят, и начинает раздавать монеты, которые в мгновение ока исчезают в складках их одежды. Похоже, это умиротворило попрошаек на некоторое время, и они не пристают к прохожим. Очевидно, на целый час они устроили себе каникулы.
Они тычут пальцами в проплывающие корабли и стрекочут, как морские чайки, которые услыхали о том, что неподалеку плавает буханка хлеба. Сейчас они перебираются с солнцепека в тень, поскольку жара становится невыносимой. Я вижу, что они хотят оставаться влажными от любви, пусть даже они бедны, как церковные мыши.
А я тем временем принимаю весь удар солнца на себя, подставляя ему спину, и чувствую, как ручейки пота собираются у меня в сгибах локтей и под коленями.
Я позволяю солнцу ненавидеть меня.
Я подхожу к краю моря, где под водой пляшут водоросли, похожие на кровь, что струится из раны. Я стою на месте и жарюсь.
Глава вторая
…Как страшилась она, как сердце ее замирало, Как от пыланья любви она золота стала бледнее?
Радость Венделина оказалась недолгой. Жена его не умерла, но стала похожа на свою бледную тень. Она встала с постели и принялась за работу, но прежняя цветущая уверенность к ней так и не вернулась. Лихорадка не очистила ее разум от сомнений. Но теперь она более не заговаривала о бюро, и он решил, что реальность болезни излечила ее от ненормальной одержимости им.
Когда она уходила на рынок, Венделин спускался в их комнату и останавливался у ее туалетного столика. Он со священным трепетом брал в руки ее щетку и расческу. Он жалко морщился, когда видел, сколько волос застряло в зубьях расчески и в щетине щетки, с горечью отмечая, как за последние несколько месяцев потемнело их белое золото. Перед ним было очередное свидетельство того, что ее молодость уходит.
Он впервые начал сожалеть о том, что не испытывал тревоги в начале их любви. Тогдашняя уверенность и полное отсутствие здравомыслия – и вот сейчас, похоже, он за них расплачивается. Их любовь была неестественной в своей натуральности; и этот иллюзорный прилив незаслуженного счастья обманул его. «Любовь свалилась на нас и оглушила. У меня все еще кружилась голова, когда мы поженились».
А ведь ему следовало бы знать, что без добросовестного труда и честности по отношению к себе ничего хорошего из этого не выйдет. «Любовь, которая сама падает тебе в руки с неба, надолго не задерживается», – думал он.
Болезнь супруги надломила ее тело и душу. Она потеряла уверенность в себе, что отчетливо проявлялось в ее новых дерганых движениях, усохшей фигурке, отсутствии блеска в погасших глазах. Сердце у него разрывалось от сострадания к ее утратам, не имевшим ничего общего с его жалостью к себе.
С тех пор как она заболела, он стал еще изобретательнее в своих любовных письмах. «Я хочу взять твои ступни в ладони и гладить пальчики ног, – писал он. – Я хочу своим дыханием убирать с твоей шеи волосы».
Но он знал, что если сегодня вечером прикоснется к ее ногам, она вздрогнет и испуганно отдернет их.
Если он скажет: «Я люблю тебя», она многозначительно уставится в пол.
Робея от стыда, он попытался заговорить на эту тему с Рабино Симеоном.
– Обычно столь близкое знакомство со смертью оставляет после себя радостное возбуждение, – мягко объяснил доктор. – Но правда и то, что у некоторых бедняг развивается меланхолия. Нет сомнений, она боится, что лишится своей красоты.
И Рабино покраснел при мысли о том, что перед его внутренним взором наверняка встала та же самая картина, что и у Венделина, а именно: чумные язвы и нарывы на впалом животе Люссиеты; он был единственным мужчиной, кроме мужа, который видел ее такой.
– Разве шрамы не исчезнут без следа?
– Не до конца.
– Бедная моя! А я думаю, она на это надеется. Как же я скажу ей об этом? Или не говорить ей о том, что узнал от вас? Но мне больно думать, что теперь у меня есть от нее секреты.
Рабино пожалел его.
– Я постараюсь объяснить ей это как можно мягче.
– Правда? Вы очень добры к нам.
* * *
Теперь, когда его жене более ничто не угрожало, Венделин вновь принялся бродить по улицам.
Спустя несколько недель бесцельных блужданий у него, похоже, выработался ритм и маршрут, который полностью устраивал его. Именно в этом замкнутом круге, между Сан-Самуэле и Сан-Видаль, он вдруг начал еженощно ощущать, как кто-то жарко дышит ему в затылок, преследуя его, и различать звук чужих шагов, эхом вторивших его собственным. Он резко оборачивался и готов был поклясться, что видел тень чего-то, ускользавшего за угол calle. Но ничего осязаемого и конкретного разглядеть ему не удавалось. В пустынных дворах до его слуха доносились странные звуки: сдавленный смех и едва слышные вскрики, слова на чужом языке – он не понимал его, но тот казался ему знакомым, подобно архаичным колыбельным, которые жена напевала их сыну.