Я не ошиблась.
Анна Андреевна лежит на кушетке с грелкой в ногах.
Лицо искаженное.
Ника на работе. Возле постели хлопочет маленькая Никина мама.
В самом деле беда и в самом деле – тень Большого Дома. И царствию его не будет конца, хоть издохни Сталин еще три раза, хоть еще трижды расстреляй Берию.
Анна Андреевна протянула мне письмо. Сначала я ничего не поняла. Пишет какая-то девушка, что какого-то Гену берут в армию и что Анна Андреевна должна написать ему письмо. Ничего странного и особенного, кроме некоторой настырности тона. Анна Андреевна протянула мне второе письмо. Вышеупомянутый Гена сообщает, что Анна Андреевна должна разрешить ему прислать ей «на просмотр» стихи… Тоже обычное дело. А дальше речь идет о каком-то письме, будто бы написанном Ахматовой в «Литературную газету», письме, после которого его, Гену, выгнали из института и вот теперь берут в армию…
Раздраженно, обрывисто, торопливо, каждую секунду сердитыми ладонями подминая под голову подушку, Анна Андреевна рассказала мне следующее. Летом сотрудник «Литературной газеты» привез ей письмо от двух мальчиков, посланное, по незнанию ее адреса, в редакцию газеты, с просьбой доставить ей; в письме молодые люди объясняли, что за нее они готовы отдать жизнь, а всех остальных современных поэтов ненавидят. Письмо было вручено ей в уже распечатанном конверте. Она написала мальчикам, что они ошибаются, что нынче у нас много прекрасных поэтов и незачем всех ненавидеть, но от них ответа не получила. И вот сегодня известие: Гену выгнали из института, Гену берут в армию.
Ночью у Анны Андреевны был приступ стенокардии…
И не зря. Письмо мальчиков к ней и ответ ее им, разумеется, перлюстрированы и в копиях лежат в Большом Доме. Да и без перлюстрации «Литературная газета» маху не дала и сама сообщила о студентах либо в институт, либо прямо в КГБ. Ведь Ахматову у нас печатают напоказ, а на самом деле ее любить, да еще больше всех, не положено.
Гневный, жалобный монолог с подушки:
– Все со мной было, а этого еще не было… Какое мое письмо в Литгазету? Кто им сказал, что я что-то писала в Литгазету?!. Я написала им. По адресу, указанному на конверте… Из-за меня погибает молодежь… Разве я могу это выдержать? За что? Я ведь их только оглаживаю, объясняю, что теперь лучше стало. Я ведь хрущевка. Хрущев сделал для меня самое большее, что может сделать один человек для другого: вернул мне сына. Но из-за меня погибают чужие сыновья. Мои стихи губят людей. Мои письма губят. Я ни с кем не должна переписываться, никому отвечать. Я заметила: стоит мне ответить – корреспондент смолкает. Каждый раз. Теперь понятно, почему. Только за границу мне дозволено отвечать – чтобы там, упаси Бог, не подумали, будто мне чинят препятствия в переписке. А внутри я не должна писать никому, никому! И что за судьба моя! Ни у кого такой нет.
Она еще долго жаловалась, подминала непокорную подушку и просила совета.
Я ей сказала, что напрасно она так мучается, что ведь мальчики пострадали не из-за ее письма им, а из-за своего – ей…
– Но ведь они пишут о каком-то моем письме в Литгазету! – простонала она.
– Но ведь это провокация и ложь!
– Посоветуйте! – повторяла Анна Андреевна.
Что я могла посоветовать? Провокация тут явная,
цель – выловить «сердитых молодых людей», да и Ахматовой напомнить о Жданове. Неясно только, как распределены роли, кто таков Гена… Я повторяла, что как бы там ни было, а ее вины тут нет. Мальчикам надо попытаться помочь; Фрида, конечно, не откажется снарядить экспедицию в Новосибирск – у нее много друзей среди порядочных и умных журналистов, связанных с юристами. Кто-нибудь съездит в Новосибирск – повидается с мальчиками и девочками, узнает толком, что там случилось, и, главное, объяснит малышам, что Анна Андреевна, разумеется, в Литгазету никакого письма не писала… (Стон с подушки: «Зачем это я стану донесения писать? Товарища Лесючевского из меня делают на старости лет»…) И пусть ребятишки выучат назубок, по складам, слово пер-лю-страция… Да и без перлюстрации, неужели они воображали, что в Аитгазете так-таки и перешлют письмо Ахматовой, не полюбопытствовав его прочитать? Да ведь в каждом «отделе писем» каждой газеты существуют специальные товарищи со специальным заданием… Пора бы юношам понимать, где живут.
– Все равно. Если не я виновата, то мои стихи, – ответила Анна Андреевна.
– Да ведь «Реквием» до них дойти еще не мог! А остальные стихи напечатаны. И стихи ваши не губят, а спасают людей.
– Все равно, – повторила Анна Андреевна печальным голосом, но уже чуть спокойнее. – До сих пор мои стихи вредили мне одной, теперь вредят другим.
Я поклялась, что Фриде я позвоню сегодня же, и что она приедет к ней сразу, скоро, и что непременно все выяснит и все мальчикам объяснит. А может быть, окажется в силах, с помощью журналистов, выручить Гену[479].
Помолчали.
Потом, к моему облегчению, она заговорила о ленинградском «Дне Поэзии». Я рада была, что она отвлеклась. Она очень хвалила стихотворение Шефнера «Невосстановленный дом».
– И вообще Шефнер прелестный поэт, – сказала она341.
И вдруг спросила:
– А каковы новости с фронта «Софьи Петровны»?
Ах, мои новости. Какие у меня бывают новости,
кроме плохих. Я никогда не рассказываю Анне Андреевне о «Софье», если она не спрашивает сама.
– «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера», – сказала я. – Или так: «Не пойму, от счастья или горя / Плачешь ты, к моим ногам припав». Или так: «Я старичок обоюдна-ай»… Помните? Толстой говорил о себе, не о Хрущеве.
– Беда с этими образованными женщинами, – сказала Анна Андреевна. – Перестаньте. Докладывайте.
Я доложила.
…На днях по телефону полудетский голос Эли Мороз – редакторши из «Советского писателя». «Спасибо вам за вашу повесть. Я проплакала всю ночь… Я до сих пор не имела права звонить вам, потому что не было решения. Теперь решение есть. Приходите подписать договор».
– Ура! – тихо сказала Анна Андреевна.
Я попросила ее дослушать. Еще неизвестно, ура или увы. Эля добавила что-то о редсовете, на котором будет решаться, выпустят ли мою повесть в последнем квартале 63 года. «Только в последнем!» – не удержалась я. «Для вас это поздно?» – удивилась Эля. «Не для меня – для нее», – ответила я.
– Ведь щель вот-вот закроется, – сказала я Анне Андреевне. – Мощную солженицынскую пробоину начнут заклепывать. Вспомните Паустовского и «Тишину».
– Да и Манеж… – сказала Анна Андреевна. – Мой «Реквием» не успеет, если манежность перекинется в литературу.
Я сказала, что «Реквием» еще может успеть – в журнале. И мне кажется, необходимо пытаться – скорее, скорее. А вот «Софья», если ее не напечатают «Сибирские огни», – она уже нигде не выйдет. Щель суживается на глазах. Я рассказала Анне Андреевне о своем вчерашнем визите к Лаврентьеву, и мы заговорили о том, о чем весь город говорит, – о речи Ильичева на приеме («опасность очернительства») и о словах Хрущева, что у Сталина были заслуги342.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});