бедной девушки заблестела слезы, а домохозяйка все продолжала говорить, энергично перетирая тарелки, на которых не было и следов употребления, а лишь густой слой пыли: после смерти почтмейстера Ашингера они уж не блестели по-прежнему.
— Но что за человек этот Армениер, боже ты мой!.. Могу сказать, что вот уже десять лет как я вдовствую, но такого молодого человека еще не видела. Как я обязана фрау Паррот, а также фрау Элоизе! Спасибо, что не забыли заслуги моего покойного супруга… А мой супруг, бывало, в самую метель, когда на улицах зажигали костры, чтобы люди не мерзли, мой покойный супруг… да уж такого почтмейстера даже в Петербурге не было…
Этот удивительный Ашинтер в зимнюю стужу лично доставлял пакеты ректору Георгу Фридриху Парроту («в ту пору его сын, Фридрих, что ныне состоит ректором, еще был молодым человеком…») Начав с этих отдаленных времен, вдова Ашингера рассказала, как она добралась до кирки, где она повстречала двух дам, одна из которых, фрау Паррот, спросила ее:
— Не знаете ли вы подходящей комнаты в добродетельной семье для нашего друга Армениера? И чтобы квартирохозяйка заботилась о нем, воспитывала его, потому что он нуждается в заботе.
— Вот уже шестой месяц, как Армениер живет у меня в доме, и я постоянно благодарю господа бога, что встретила такого человека. Хоть бы пошумел раз, пьяным его увидела или набезобразничал, как вот тот, — домохозяйка при этих словах, понизив голос, показала пальцем на чердак, — даже стыдно назвать его господином студентом… Ему бы шнырять по ярмаркам и кулачным боем добывать себе деньги. Эх, если б был жив мой покойный супруг, он бы ему показал! А что с ним могу поделать я, несчастная вдова? Зато Армениер — прямо голубь… Еще и срок не вышел, а уж он стучится ко мне в дверь и говорит: «Можно, фрау Ашинтер? Вот плата за этот месяц — семь рублей». И платит. Я знаю, что ежемесячно он имеет двадцать пять рублей и из них семь рублей платит мне, но за это я ведь ему отвела лучшую комнату с двумя окнами и с цветами, — при этих словах фрау Ашинтер открыла дверь в комнату Армениера, — я сама убираю комнату, стираю его белье и ухаживаю за ним, как мать родная. Вот еще неделю тому назад он ко мне: дескать, «болен, фрау Ашингер». И я напоила его крепким чаем, поставила ему свои пиявки, и он на следующий день был уже на ногах. Мои пиявки исцелили даже жену бургмейстера… А вот случается, что у него где-нибудь на платье распарывается шов и нужно зашить. Он как мужчина не обращает внимания, даже не замечает, если распоротый шов доходит до Риги или же, скажем, так болтается пуговица, что совестно делается. Она висит так же, как пуговица фрака моего. супруга, и, совестно сказать, пуговицы его штанов, из которых какая-нибудь да уж непременно болталась, как пьяная головушка, и до сих пор я все еще думаю — прилично ли выглядели все его пуговицы, когда покойного положили в гроб.
Матильда вздохнула, потому что она была чрезвычайно чувствительна и не могла без вздохов слышать о смерти.
— И, ни слова не говоря, беру я его штаны или жилетку, зашиваю распоротый шов, пришиваю пуговицу, потому что я знаю, что в нашем городе у него нет ни родной матери, ни сестры, ни жены и просто совестно, чтоб такой человек ходил без пуговицы. А комната не имеет никакого изъяна. Если на вершине Домберга солнце, так оно и в его комнате. А этот диван, что вы видите, это любимый диван моего покойного супруга. Я перенесла его в комнату Армениера, хотя в контракте об этом и нет речи, — перенесла, чтобы украсить жилище Армениера, как комнату сына барона. И не жалею, потому что он достоин этого. А тот, — домохозяйка снова показала пальцем на потолок, — слов не нахожу, какой он… Весь чердак занимает за восемнадцать рублей в год и уже девять месяцев, как ничего не платит. И даже я боюсь заводить с ним разговор. А уж Армениер, не могу сказать, до чего добродушен. Иной раз так запоет и таким сладким голосом, что, слушая за стеной, я плачу, вспоминая своего покойного супруга. И до чего он умен, этого тоже словами не описать. Не зря ведь господин профессор из всех армян одного его только и выбрал.
— Да, мой барин тоже говорил, что он умница, — прервала Матильда, — я сама слышала его разговор с женой. Барин говорит, что ежели герр Армениер будет так продолжать, он может даже стать профессором.
— И станет. Обязательно станет. По ночам он почти не спит и все читает. Заметили? — свеча выгорела до конца. А вечером свеча была совершенно новая.
— Моя барыня тоже очень любит его.
— О, фрау Элоиза — настоящий ангел… Никак не соберусь навестить ее и поблагодарить за добрую услугу.
— Когда дома у нас сладости или пирог, госпожа спрашивает: «Матильда, приберегла ты порцию Армениера?»
— А Армениер с какой похвалой говорит о фрау и господине Ауслендерах! Он говорит, что никогда не забудет их дома.
— Фрау Ашингер, только вам одной я и говорю. — И Матильда шепнула ей на ухо: — Госпожа моя вышивает такой мужской нагрудник, какого во всем городе нет ни у кого. Это черный бархат, на нем — златотканые и жемчужные лилии, как будто только что сорванные. А на вороте кружево из роз и две бабочки: одна белая, другую еще не начинала, а лишь проложила наметку.
— Ай-ай-ай! — И вдова Ашингер от восторга пухленькой рукой ударила себя по щеке. — Кому же она вышивает?
— Я так думаю, что не господину профессору, раз цвета и узоры такие, какие вышивают молодым.
— Значит… Ай-ай-ай!..
— Но прошу, фрау Ашингер, об этом никому… потому что она еще не закончила и, может быть, хочет послать как неожиданный подарок.
Фрау Ашингер ничего не ответила, а лишь посмотрела на Матильду расплывающимися в улыбке глазами, держа руку на щеке. Она призадумалась, кому бы это рассказать в первую очередь — жене корзинщика, жившей в подвале ее дома, или же соседке, жене цирюльника? И решила, что лучше начать с жены суконщика, потому что она пиявки фрау Ашингер считает более действенными, чем пиявки цирюльника.
— А скоро фрау Элоиза собирается подарить? — спросила, как бы очнувшись, жена почтмейстера.
— Не могу сказать. Сегодня утром барыня моя хоть и была бледна, но, когда господин профессор ушел, она взяла бархат и принялась