Любовь, из которой, казалось бы, и рождается брак, окружена в Евангелии „гробовым молчанием“. „Ни смеха, ни влюбленности нет в Евангелии, и одна капля того или другого испепеляет все страницы чудной книги, „раздирает завесы“ христианства“. Любовь, влюбленность не инкрустируются в Евангелие. Гоголь тоже „не входит“ в Евангелие. „Не в том дело, что Гоголь занимался литературою. Пусть бы себе занимался… Гоголь со страстью занимался литературою: а этого нельзя! Монах может сблудить с барышней; у монаха может быть ребенок; но он должен быть брошен в воду. Едва монах уцепился за ребенка, сказал: „Не отдам“; едва уцепился за барышню, сказал: „Люблю и не перестану любить“, — как христианство кончилось. Как только серьезна семья — христианство вдруг обращается в шутку; как только серьезно христианство — в шутку обращается семья, литература, искусство“.
В противовес „бесполому“ христианству Розанов выдвигает идею, что „пол — весь организм, и — душа, и — тело“, а лицо — внешнее выражение пола. В книге „Люди лунного света“ Розанов обращается к половой жизни как подлинному выражению гуманизма, человечности семейной жизни. Чтобы войти в этот мир непривычных для нас представлений, необходимо попытаться проникнуть в ход мысли писателя, вызвавшего столько ханжеских порицаний в свое время.
Все начинается с идеи праздничности „грозы страсти“ (как сказали бы последователи М. М. Бахтина, „карнавальности“), запечатленной в библейской „Песни Песней“. Именно здесь истоки семьи и рода. У нас же, пишет Розанов, все это проходит сонно. „Нет священства, а только „нужда“. Праздник не окружает совокупления, как у евреев их Суббота и у мусульман Пятница… Между тем совокупление должно быть именно не „нуждою“, „сходил“ и заснул… вовсе нет: оно должно быть средоточием праздничного, легкого, светлого, безработного, не отягченного ничем настроения души, последним моментом ласк, нежности, деликатности, воркованья, поцелуев, объятий. Но как у нас в старо-московскую пору новобрачных, даже незнакомых друг другу, укладывали в постель, и они „делали“, так и до сих пор русские „скидают сапоги“ и проч., и улегшись — „делают“, и затем — засыпают, без поэзии, без религии, без единого поцелуя часто, без единого даже друг другу слова! Нет культуры, как всеобщего, — и нет явлений, единичности в ней“.
Единичное, индивидуальное — главное в любви, в семье. Половая жизнь вся от начала до конца своеобычна, неповторима. „Сколько почерков — столько людей“, или наоборот: и совершенно дико даже ожидать, что если уж человек так индивидуализирован в столь ничтожной и не представляющей интереса и нужды вещи, как почерк, — чтобы он не был индивидуализирован также в совокуплении. Конечно, „сколько людей — столько лиц, обособлений в течение половой жизни“… Всякий „творит совокупление по своему образу и подобию“, решительно не повторяя никого и совершенно не обязанный никому вторить: как в почерке, как в чертах лица…»
Соитие есть «грех», учит церковь. Ей вторит В. С. Соловьев, полагавший, что в будущем деторождение сделается чистым и возвышенным. Еще определеннее говорил об этом Л. Н. Толстой в послесловии к «Крейцеровой сонате»: «Ведь недаром же сама природа сделала то, что это мерзко и стыдно, а если мерзко и стыдно, то так и нужно понимать». Вспоминая эти толстовские строки, Розанов саркастически замечает, что вся «Крейцерова соната» есть «сплошь рыдающая натура» мужа, «осквернившегося с женщиною» лишь по положению «женатого человека».
Книга «Люди лунного света» посвящена проблемам «третьего пола», как именовал Розанов все отклонения от «нормальной» гетеросексуальной любви. Еще в статье «Кроткий демонизм» (1897) он обратился к этим вопросам как к предмету, достойному изучения: «Как совершенно ясно можно читать на соответствующих страницах „Пира“, Платон называл любовью „земною“ — любовь к другому полу, а „небесною“ любовью называет вовсе не филантропическую, но чувственную любовь и только к одинаковому с собою полу. Он называет при этом и цитирует поэтессу Сафо»[532].
В гомосексуальной любви Розанов видит причину многих «безбрачных» явлений в христианстве и современной жизни. Для него это нарушение естественного хода вещей, семейного начала, лежащего в основе жизни человека и всей цивилизации.
Семейные судьбы мужчин, женщин и их детей — в этом корень розановской проблематики. Писатель одним из первых не побоялся открыто сказать все то, о чем иные «благонравные» литераторы лишь шептались и хихикали по гостиным и кабинетам. Написал даже о «групповом браке», выведенном в рассказе С. Городецкого «Погибшее согласие» (в сборнике «Кладбище страстей»), — теме, которая, как считается, была «открыта» печатью только в ходе «сексуальной революции» в Америке в 1960-е годы.
В статье «Закон о цензуре и администрация цензуры» (1912) Розанов и к этому явлению подходит с позиции «семейного вопроса», как бы придерживаясь известного правила Чехова: дело писателя не решение вопросов, а лишь их правильная постановка. В постановке «семейного вопроса» перед русской общественностью и литературой состоит бесспорная заслуга Розанова. И недаром об изнурительном труде над книгой «Семейный вопрос в России» он говорил: «Это мои литературные „рудники“, которые я прошел, чтобы помочь семье. Как и „Сумерки просвещения“ — детям» (106).
В своей трилогии Розанов, по существу, развивает некоторые идеи, высказанные еще в книге «Семейный вопрос в России». Такова, например, его мысль о венчании в храме «чистого тела». Он предлагает, чтобы в венчание был введен обряд погружения в воду — «наедине священником, для этой цели престарелым, сперва жениха и потом невесты, порознь и отдельно, в особо построенном шатре, за занавесями, в бассейн воды освященной»[533].
Рассматривая историю половых общений древних греков в храмах, Розанов приводит слова Геродота, что «греки и египтяне первые перестали сообщаться в храмах». Следовательно, делает он вывод, ранее, до начала цивилизации, это происходило. Это замечание Геродота мы должны читать таким образом, что и самые храмы явились у первых людей сперва как «лиственное, в рощах, в цветниках, в садах окружение любви их и любящего соединения, а затем — с легкими архитектурными прибавлениями, например, как защита от палящего солнца; пока, наконец, роща и шалаш не выросли, не развились в храмы»[534].
Когда же на Религиозно-Философских собраниях, проходивших в Петербурге в 1901–1903 годах, он высказал предложение, чтобы новобрачные первое время после венчания оставались жить в храме, то это вызвало «недоумение и взрыв ярости» присутствующих богословов и церковников, как о том рассказано в «Опавших листьях».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});