Отношение писателей к вопросам пола во многом определяет восприятие Розановым их наследия. Этим же в значительной мере объясняется и его неприятие Грибоедова при самой высокой оценке художественных достоинств его комедии.
Иное дело Лермонтов и Достоевский, во многом родственные в своих рисунках чувств и страстей: «дубовый листок» с вечным прижиманием к «корню чинары» или мистический сон Свидригайлова и его «порыв» к Дуне Раскольниковой. «Достоевский, менее поэтично, более грубо и реально, в сущности, вечно рисует вечную же тему Лермонтова: тот же старый „дубовый листок у корня юной чинары“; и назвал это „карамазовщиною“, мы же переименуем ее в „святую землю“, в священный корень бытия, нашего и всемирного. Уже в „Преступлении и наказании“ мысль и интерес его как бы качаются между Раскольниковым и Свидригайловым; он постепенно забывает Раскольникова и начинает интересоваться Свидригайловым. Но что такое Раскольников и Свидригайлов, как не два выразителя двух пунктов средоточения человека, пожалуй — двух „лиц“ его».
Однако Достоевский, пишет Розанов, лишь «брел, но не добрел, к истинному значению родников бытия, все еще считая их „свидригайловщиною“, „карамазовщиною“, в общем — грехом, грязью, бесовщиною, „темною силою“, „нечистою силою“».
И здесь Розанов вступает в полемику с церковниками и мирянами. Писатель вспоминает, как однажды у него сидела в гостях «ветхая-ветхая бабушка, лет 64, однако бодрая и свежая. — Ну, бабушка, скажите мне, от кого родятся дети? — спросил я ее. — От Бога, — ответила она мне с таким чувством, что как бы только глупый может в этом сомневаться или не верящий в Бога — об этом серьезно спрашивать… Входит ее дочь, женщина лет 40, мать 5-х прелестных детей. Продолжая думать об этой теме, я и ее спросил: „Скажите, В. A-на, вот мы говорим с вашей мамой о детях, и я не понимаю, откуда же очистительная молитва над роженицей?“ — „Как откуда? — она немножко смутилась. — Все-таки дети зачинаются из греха“. Эта сбивчивость: „от Бога“ и „из греха“ проникает всё и всех людей сознание».
В этом вопросе Розанов выступает чисто экзистенциально, причем с полным сознанием своего розановского экзистенциализма: «Каким мы представляем половой акт — таков он и будет!.. Тот, кто представляет его себе грешным, и действительно насытит его грехом, а кто представил бы праведным — и сделал бы его праведно. Вот глубокая тайна, что каково о нем представление — такова его сущность».
Розанов приводит слова И. Ф. Романова об «абсолютной неприемлемости христианством» полового акта, который, с точки зрения христианства, мерзость и «непрошеный грех». Однако в браке он «прощается, разрешается, терпится, допускается. За убийство — в Сибирь, но война освещает преступление — убивай! За совокупление — геенна огненная, но брак разрешает, отпускает этот тягчайший, по христианскому взгляду, из грехов». Так церковь превращала брак в индульгенцию от «тягчайшего из грехов».
И тут Василий Васильевич, на всю жизнь поссорившийся с церковью из-за ее догм, направленных против человеческой природы, делает тонкое наблюдение над этой самой человеческой природой: «Лично я (даже в юности) никогда не полагал половой акт нечистым и никогда же не был развратен. Но я наблюдал, что чем отрицательнее смотрит человек на половой акт — тем этот человек становится развратнее, как-то грязнее, свинствует в половом общении и вообще в воззрении на женщин и в обращении с ними».
Более того, Розанов видит в отношении к половому акту основу нашего миропонимания: «Вообще точка зрения на этот акт, стоя ниже нуля — порождает мировой пессимизм и скептицизм, стоя выше нуля — порождает мировой оптимизм, не доказуемый, не рациональный, но сердечный и мистический». Ибо «пол», по Розанову, — это весь человек во всей его духовной и физической сущности. Он не сосредоточен в чем-то одном, а разлит по всему человеку, по всей его жизни.
Монашество как антитеза брачной жизни не могло вызывать сочувствия Розанова. Он испытал горькое чувство обиды и досады на монашеское высокомерие перед семьей и браком. Таково было его отношение к корифею православного аскетизма второй половины XIX века епископу Игнатию (Брянчанинову), ныне канонизированному, который оставил после себя пять томов сочинений о спасении «современного монашества», уделив «живущим посреди мира» всего три страницы первого тома. Монашество как отрицание семьи и рождения было глубоко чуждо Розанову.
В книге «Темный лик» Розанов вспоминал, что в своем сочинении «В мире неясного и нерешенного» он призывал перейти от «горизонтального созерцания» (политического, общественного, культурно-светского) к «созерцаниям вертикальным» (родовым, генерационным, мистическим): «В книге этой развита теория пола и вообще выдвинут рождающий, родящий элемент, не очень „чистенький“ (снаружи), не очень хорошо пахнущий (общее мнение), но какой-то терпкий, стойкий, неуступчивый, цепкий… Я взял эти (якобы) „нечистые вожделения“, от которых христианство открещивается и „молит Бога“ со страхом: и, не пугаясь — вывел его к свету и сказал: „Отсюда происходит такая чистая вещь, как дитя, — такое единственное в мире по совершенству существо, как младенец“. Но если таков плод пола, значит, и весь он тоже, что яблонька с золотыми яблочками»[527].
Пол, или «похоть», как говорит церковь «святоотеческим» языком, исходит от Сатаны. Потому и рождение — от Сатаны, «ибо его нет без похоти». «Лицо Дьявола» в церковном учении — это вся деторождающая система, детородные силы, желания, вожделения. «Область Дьявола» — ниже пояса, а «область Бога» — выше пояса.
Отсюда монашество неизбежно становится идеалом христианства, а семья, родители, супружеская спальня и детская комнатка, песня матери над дитятею и труд отца для прокормления детей — все эти «грешные животные», которые только едят и множатся — все это есть «область Сатаны», «чертеж дьявола», «узор его возле человека», предназначенный уловлять падшего человека в свои петли.
И в то же время сама церковь в «таинстве брака» этот «сатанинский» акт соития именует «святым соединением» и «благословляет» на него молодых людей. Где же правда и истинное ее учение? — вопрошает «Розанов. Где настоящий ее взгляд на область „ниже пояса“»?
В предисловии ко второму изданию «В мире неясного и нерешенного» Розанов отмечает роль мифотворческого начала в своей теории культуры и семьи. Как всегда, он начинает издали: ученые-де доказали, что «мифы» — просто вздор. Ни Зевса, ни Юноны, ни Афродиты или Марса никогда не было, как и героев сказок Андерсена. «Но сбоку, из иной области встал, в сущности, практический вопрос. „Ну, а как же, в конце концов, должно происходить супружеское сближение: в опьянении, веселье, как шутка, как удовольствие?“» И вдруг, из вопроса этого, сквозь туманы сложнейшего этого недоумения, просунули как живые (да и точно живые!!) головы свои и древняя Артемида «вечно девственная», и Юнона — «мать брачащихся», и Афродита — «сама» брачащаяся, и старый Зевс, помавающий бровями; и Веста, и нимфы, шум лесов и влага вод, как живые, одухотворенные…[528] Старые «мифы» оказались сегодня необходимы не менее, чем в древности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});