— Толя, каким образом вы делаете роль умного мужика так, что мужик этот и мудр, и глубок, и завораживает? Ведь роли у него нет никакой, несколько реплик.
Эфрос с какой‑то бесшабашностью и небрежно, как будто говорил о чем‑то пустяковом, сказал:
— Э — э-э, у меня есть сотни приспособлений.
— Ну какие? Объясните.
— Просто я актеру сказал: вы только что похоронили любимую жену и стоите над ее могилой. Все ушли, вы остались один. Знаете, в такие минуты многое про жизнь понимаешь. А к вам цепляется озорной мальчишка — школьник.
Глаза мужика, его мягкая, спокойная интонация, его ласковый взгляд на мальчонку сбивают Красоткина с задиристого тона, смущают, и мальчик, чуть не плача, просит у мужика извинения. Сцена!
Умеет Эфрос что‑то достать со дна. А ведь это главное в решении и пьесы, и сцены, и образа. Достать из самой глубины.
Нагляделся я всяких легкомысленных и «оригинальных» спектаклей, и у меня родилась шуточная фраза: «Когда режиссер не умеет ставить, он придумывает решение». Такой режиссер особенно любит вставлять всякие интермедии, наплывы, грубить в трубы и опутывать спектакль всякими выкрутасами. На самом деле истинное решение пьесы всегда идет только вглубь, входя в ее ткань, в образы, сцены зондом и как можно глубже исследуя все ходы.
Я сказал, что Эфросу, для того чтобы он мог выразить то, что ему хочется, нужны единомышленники, и вот почему. Единомышленник — это не просто хороший актер, который с гобой работает. Это тот, кто ищет того же, что и ты, идет в ту же сторону. Скажу откровенно, постановки Эфроса в других театрах с прекрасными, даже великими артистами никогда не производили на меня такого глубокого и сильного впечатления, как те, что были сделаны с его соратниками. Я и большую удачу Эфроса на телевидении отношу за этот же счет, хотя там появляются и новые имена. Мне могут сказать: но не все же актеры, занятые в спектаклях, его подвижники.
Да, не все, но ядро состоит из них, остальные или делаются его соратниками, или вынуждены идти в ногу со всеми. Именно вынуждены. В одной из постановок Эфроса большую роль исполнял актер, не любивший его, и исполнял отлично. Никогда ни до, ни после он не играл так хорошо.
И последнее. Я говорил, что Эфрос работает много. Он и книгу написал под названием «Репетиция — любовь моя». Именно репетиция, а не спектакль, который идет вечером, уже вырвавшись из твоих рук, и ты не имеешь права вмешаться и крикнуть: «Снова, начнем сначала!» — а только смотришь и корчишься от муки. Про Станиславского говорили, что он страшно затягивал репетиции, и когда часа в четыре к нему робко подходил помощник и говорил: «Константин Сергеевич, надо заканчивать репетицию, рабочие сцены должны ставить декорации к вечернему спектаклю», Станиславский с удивлением и сердясь отвечал: «Какой спектакль! Кому он нужен!»
Эфрос ставил спектакли в Театре на Малой Бронной, фильмы и спектакли на телевидении, в МХАТе «Тартюф» Мольера, в Театре на Таганке «Вишневый сад» и «На дне». И это совсем не похоже на то швыряние известных и полуизвестных актеров — из театра галопом на телевидение, с телевидения, не переводя дыхания, на радио, с радио опрометью на киносъемку, с киносъемки вприпрыжку на концерт, а утром, едва передохнув, вяло и лениво на репетицию в свой собственный, родной театр, даже не вытерев ноги у его порога. Нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах я не замечал элементов халтуры и беспринципности в работах Эфроса, в его отношении к делу, где бы он ни работал, что бы он ни делал. Нельзя прилепить это мерзкое слово «халтура» к истинным творцам — фанатикам и рыцарям своего дела. Их немного, но в их руках факел священного огня, передаваемого из поколения в поколение.
* * *
К огромному моему горю, мой любимый режиссер ушел из жизни так рано..
Удачи и неудачи
Начну совсем издалека. Я уже, кажется, упоминал о том, как при свете крохотной коптилочки, можно сказать — от нечего делать, написал пьесу «Вечно живые»; сначала я ее назвал «Семья Серебрийских». Какой долгий путь она совершила к сцене!
Добавлю, пожалуй, что в то время, когда писал пьесу, среди домашних забот по хозяйству было выменивание водки на пшеницу. Вот как это происходило. Отцу на работе выдавали водку, а я на базаре нашел одного почтенного крестьянина, который всегда эту водку охотно брал и платил не деньгами, а пшеницей. Это был величественный и благообразный старец, лицом и бородой напоминающий апостола Павла. Выражение его лица всегда было спокойным, и только в глазах, в самой их глубине, таилась хитрость, а за хитростью угадывалось хищничество, но эти тайные страсти скрывались глубоко; за вальяжностью поведения, статной осанкой, неторопливостью в движениях их было почти не видно, но, я думаю, они и составляли сущность его натуры. Он даже после первых рыночных знакомств приезжал ко мне домой производить обмен. Приезжал он на лошади, запряженной в розвальни, одетый в хороший, чистый, просторный тулуп; старец, как и положено хитрым людям, вежливо вступал в комнату, не проходил на середину, но останавливался у порога, стоя будто бы в почтительной позе, ждал, когда я достану бутылку из буфета, и, взяв ее, передавал мне мешочек с пшеницей, которую я пересыпал в кастрюлю, вежливо, без наклона головы говорил «спасибочко» и уходил до новой встречи. Эту пшеницу я парил, потом прокручивал в мясорубке, заливал водой, слегка добавлял молока и ставил в горшке в печь. Каша была [устой, сытной, а если удавалось ее сдобрить маслом, то и вкусной. Этой кашей, как основной пищей, мы перебивались долго.
Пьеса писалась легко и сладостно. В Кост роме я ее никому не читал. В первый раз прочитал тому самому Виталию Блоку, с которым познакомился в клубе «Красный луч» и который оказался соседом по жилью. Виталий — человек добрый — тут же мне предложил перепечатать рукописный экземпляр. Александра Федоровна— мама Блока— работала в журнале «Крестьянка» и «пошла навстречу» сыну. Благодаря им я получил напечатанный на машинке экземпляр.
По совету того же Виталия я прочел эту пьесу в «Красном луче» на группе и потом отнес в ЛИТ, где получил отказ. Старичок — работник ЛИТа — сказал: Читал, товарищ Розов, вашу пьесу, плакал, но запрещаем.
Я ушел довольный, так как старичок плакал. А драматургия не была моей профессией. Пьесу запретили, видимо, потому, что там убивали героя. Время было еще военное, и в произведениях литературы и в кино героя, как правило, не убивали, чтобы зрителям не было страшно идти на фронт. Я сунул куда‑то экземпляр пьесы и жил себе поживал, то горюя, а то и радуясь.
После неожиданного шума вокруг спектакля Центрального детского театра «В добрый час!» ко мне обратились из Малого театра с предложением:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});