— Я знаю! — ответил подавленным голосом Заглоба. — Думаю только, что я уж стар и что мне нечего делать на Божьем свете.
XXI
— Представьте себе, — сказал через несколько дней пан Володыевский Лонгину, — этот человек в один час постарел на двадцать лет. Всегда веселый, разговорчивый, с массой выдумок, превосходивший самого Улисса, — он стал теперь точно немым: сидит да дремлет по целым дням, жалуется на свою старость и говорит, как в бреду. Я знал, что он любит ее, но никак не ожидал, что любовь его так сильна.
— Нечего удивляться, — ответил, вздыхая, литвин, — что он так привязался к ней: ведь он вырвал ее из рук Богуна и испытал из-за нее немало опасностей и приключений. Пока он надеялся на ее спасение, острил и держался еще на ногах, а теперь, когда он одинок, — ему и жить на свете не для кого, и нет никакого утешения для его сердца.
— Я пробовал уж пить с ним, чтобы развлечь его и вернуть к прежней веселости, да напрасно! Пить-то он пил, но не балагурил по-прежнему, не разглагольствовал о своих победах, а, расчувствовавшись, свесил голову и заснул. Верно, и Скшетуский страдает не больше Заглобы.
— Жаль его, это великий рыцарь. Пойдем к нему. Ведь он любил подтрунивать надо мной, — может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О боже! Как несчастье меняет людей! Какой он был весельчак!
— Пойдем, — сказал Володыевский. — Хотя уж и поздно, но к ночи ему тяжелее; выспавшись днем, он не может ночью спать.
С этими словами оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидевшим у открытого окна с опущенной головой. Было уже поздно; в замке было тихо, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в густом кустарнике, отделявшем замок от города, заливались соловьи, насвистывая свои трели. Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову пана Заглобы.
— Добрый вечер, — сказали вошедшие.
— Вечер добрый, — ответил Заглоба.
— О чем вы задумались, сидя у окна, вместо того, чтобы идти спать? — спросил Володыевский.
Заглоба вздохнул.
— Не до сна мне теперь, — ответил он протяжно. — Год тому назад я бежал с ней от Богуна, над Каганлыком тогда тоже пели соловьи, а где она теперь?
— Видно, так Богу угодно, — сказал Володыевский.
— Для меня нет утешения, остались только слезы и печаль.
Они замолчали — через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполнявшие эту чудесную ночь приятными звуками.
— О боже, боже! — вздохнул Заглоба. — Совсем так, как они пели над Каганлыком.
Лонгин стряхнул слезу со своих рыжих усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:
— Знаете что? Тоска тоскою, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего лекарства от всякой тоски. За стаканом лучше вспоминать хорошие времена.
— Что ж, я выпью, — безропотно сказал Заглоба.
Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду и, когда они сели за стол, он, зная, что воспоминания легче всего оживляют Заглобу, спросил:
— Ведь вот уж год как вы с покойницей бежали от Богуна из Розлог?
— Это было в мае, — ответил Заглоба, — мы бежали через Каганлык в Золотоношу. Ох, тяжко жить на свете!
— И она была переодета?
— Да, казачком; волосы я должен был бедняжке обрезать саблей, чтобы ее не узнали. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.
— Чудная панна была она! — прибавил со вздохом Лонгин.
— Я вам говорю, ваць-панове, что с первого дня я ее так полюбил, точно с детства сам воспитывал ее. А она лишь складывала свои ручки и благодарила меня за спасение и заботы. Пусть бы лучше меня убили, чем мне дождаться нынешнего дня, лучше бы не жить!
Опять наступило молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.
— Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, — продолжал Заглоба, — а теперь…
Его руки бессильно опустились.
— Нет утешения мне, нет утешения, одна могила может меня успокоить…
Едва Заглоба успел произнести эти слова, как в сенях послышался шум; кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал; поднялся громкий спор, Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендзяна; он обвел присутствовавших глазами, поклонился и сказал:
— Да прославится имя Господне!
— Во веки веков, аминь! — ответил Володыевский. — Ведь ты Жендзян!
— Да, это я, — ответил слуга, — низко кланяюсь вам, панове! А где же мой пан?
— Твой пан в Корце: болен.
— О, что вы говорите! И опасно болен?
— Да, был болен опасно, теперь поправляется. Доктор говорит, что выздоровеет.
— Я приехал к нему с известиями насчет княжны.
Маленький рыцарь стал меланхолически качать головой.
— Напрасно торопился… Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы оплакиваем ее кончину…
Жендзян широко раскрыл глаза.
— Что я слышу! Панна умерла?
— Не умерла, а убита разбойниками в Клеве.
— В каком Киеве, что вы говорите?
— В каком Киеве? Да ты Киева не знаешь, что ли?
— Да вы, Панове, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она спрятана в яру под Валадынкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О боже! Да тут сойти с ума придется, что ли?
— Какая колдунья? О чем ты говоришь?
— А Горпина; ведь я хорошо знаю эту бабу!
Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.
— Ради бога, молчите! — сказал он Володыевскому. — Дайте мне расспросить его!
Присутствующие даже задрожали, так побледнел Заглоба; на лысине у него выступил пот, он перепрыгнул через скамью к Жендзяну и, схватив его за плечо, спросил хриплым голосом:
— Кто тебе сказал, что она скрыта под Рашковом?
— Кто сказал? Богун!
— Да ты с ума сошел? — рявкнул Заглоба, тряся слугу, точно грушу. — Какой Богун?
— Ради бога, пане! — воскликнул Жендзян. — Зачем вы меня трясете? Оставьте меня и дайте прийти в себя, а то я совсем одурел. Вы все спутаете в моей голове. Какой Богун?.. Вы же знаете его!
— Говори или я тебя ножом пырну! — рявкнул Заглоба. — Где ты видел Богуна?
— Во Влодаве! Да чего вы хотите от меня, Панове? — вскричал перепуганный юноша. — Разве я разбойник…
Заглоба терял сознание, он не мог дышать и упал на скамейку, с усилием вдыхая воздух; пан Михал подоспел к нему на помощь.
— Когда ты видел Богуна? — спросил Володыевский Жендзяна.
— Три недели тому назад.
— Так он жив?
— Почему ж ему не жить; он сам мне рассказывал, как вы изрубили его, но он поправился…
— И он тебе говорил, что княжна под Рашковом?
— Кто же другой, он сам и сказал.
— Слушай, Жендзян, здесь дело идет о жизни твоего пана и княжны! Говорил ли тебе Богун, что она не была в Киеве?
— Ах боже мой! Как же она могла быть в Киеве, коли он спрятал ее под Рашковом и велел Горпине не отступать от нее ни на шаг, а теперь дал мне пропускную грамоту и перстень, чтобы я ехал к ней, потому что раны его опять вскрылись и он должен лежать бог весть сколько времени.
Продолжение рассказа Жендзяна прервал Заглоба, который снова вскочил со скамейки и, схватившись за остаток волос обеими руками, начал кричать как помешанный.
— Моя дочь жива! Боже мой, жива! Значит, ее не удушили в Киеве! Она жива! Милая моя!
И старик топал ногами, смеялся, плакал, наконец, схватил Жендзяна, прижал его к своей груди и стал так целовать, что парень совсем потерял голову.
— Да оставьте же меня, пане… Вы так задушите меня. Конечно, жива! Даст бог, вместе поедем за нею… Пустите меня.
— Пустите его, пусть он все расскажет, а то мы ничего не поняли, — сказал Володыевский.
— Говори, говори! — кричал Заглоба.
— Расскажи нам, братец, все сначала, — сказал Лонгин, — в глазах которого блестели слезы.
— Позвольте, Панове, дайте передохнуть, — сказал Жендзян, — я запру окно, а то соловьи так и заливаются в кустах, не дадут собраться с мыслями.
— Меду! — крикнул Володыевский слуге.
Жендзян запер окно, медленно, как всегда, потом обратился к присутствующим и сказал:
— Панове, позвольте мне присесть, я устал.
— Садись, садись, — сказал Володыевский, наливая ему меду, принесенного слугой, — пей с нами, ты заслужил этого своей новостью, только говори скорее.
— Хороший мед, — сказал парень, поднимая стакан к свету.
— А, чтоб тебя разорвало! — прогремел Заглоба. — Будешь ты говорить или нет?
— А вы сейчас уж сердитесь. Конечно, буду говорить, если вы хотите, Панове! Ваше дело приказывать, а мое, слуги, слушать. Вижу уж, что придется рассказать все сначала.